Читать «Разоренье» онлайн - страница 102

Глеб Иванович Успенский

Толкаясь в коридоре в ожидании приговора, я невольно припоминал всю слышанную мною историю о медном гроше, и мне было крайне жаль бабу, особливо когда я припоминал фразу кухаркина гостя — "там разберут". Эти соображения укрепляли во мне неприятные душевные порывы последнего времени.

Мне хотелось уйти куда-нибудь, когда суд вернулся в залу, но я заглянул туда и услыхал:

— Не виновна!

Вслед за тем по всему залу разразился оглушительный крик:

— Бра-а-во-о-о-о!

Это горланил Ермаков. Оглянувшись, я увидел, что сторожа уже теребили его за борта шинели.

— Урра-а!.. — гремело по коридору надо всей выходившей из суда толпой. Кругом был оживленный говор. Тут шли и зрители, и присяжные, и члены суда.

— Признаюсь, — говорил один из них, — нелегкое дело! Очень, очень нелегкое! Я им говорю: "да" или "нет" — больше ничего не нужно, больше ничего! А они: "Бог с ней!" — "Да поймите вы, господа, что тут не бог с ней, не господь с ней, а виновата или нет?" Молчат. "Ну как же?" — "Господь с ней!"

— Ну что уж! — шептал какой-то мужичок. — Тоже поморили ее в казамате. Господь с ней!..

Так кончился суд…

-

…Как ни оглушительно было оранье Ермакова, но в эту минуту я совершенно понимал его. Да, под громадою бед, забитости, темноты народа таятся светлые надежды, прячется живое, хорошее слово. Возвращаясь из суда, я не сразу пошел домой. Долго гулял я по городу и за городом — и чувствовал себя хорошо.

Я проходил часа два и усталый вернулся домой. Семен Андреич, проведавший обо всех событиях суда и находившийся у нас, рассуждал о них таким образом:

— Уж не сносить этому чорту головы!.. Ну пом-милуйте!.. Новые суды — и во все горло!.. Ведь это на что же похоже?!

В волнении расставив руки, он прошелся по комнате и прибавил:

— Ну хочешь напиться — ну нажрись дома: никто тебе не мешает! Всему есть мера и граница, а то… реформы… и как стелька!..

8

"…Недель пять прошло с тех пор, как я не брался за мои заметки. Благодаря моей в известном направлении сломанной кости роковое "бог с ней" сделало то, что я, во-первых, потерял нить событий, доказывавших мне необходимость молчания, и перестал урезонивать себя в необходимости этого путем дневника, куда я обыкновенно вносил факты, подходящие к моему собственному положению. Во-вторых, благодаря тому же обстоятельству я весь предался надеждам, что если поразрыть да пораскопать эту забитость, это наружное ошаление народа, то там найдется что-нибудь и почище, нежели "бог с ней"; и, в-третьих, под влиянием разных мечтаний, зашумевших в голове совершенно неожиданно, я нашел, что, несмотря ни на что, ни на какие грядущие беды, я должен толковать с сестрой и разъяснить ей ее положение, объяснить ей все: и огарок сальный в избе, и солдата с деревянной ногой, и почему Ермаков заорал "при реформе"… Помню, что я насказал сестре слишком много; помню также, что немедленно после того в мою голову полезло такое множество убивающих меня воспоминаний, что мне сделалось жутковато… "Что я наделал?" — думал я… "Да разве можно, — думал я, — говорить о чем-нибудь лучшем, если есть на свете такие положения, как мое, при котором человек молчит самым тенденциозным, так сказать, образом и при этом находит нужным бояться "рассердить" какого-нибудь Семена Андреича?.. Сама сестра, впрочем, облегчила мою душевную тяготу, оказалось, что скоро сказывается сказка, а дело делается не скоро; выслушав, повидимому, со вниманием мой длиннейший монолог к ней, она молчала и неожиданно спросила: "Так что же мне диктовать?" Я не ждал такого маленького вопроса и успокоился относительно разрушительных последствий моей речи. Но опять забиться в мурью, опять слушать вой ветра, поддакивать Семену Андреичу и молча смотреть на сестру, убеждая себя, что мне делать больше нечего, я уже не мог, я уже был выбит из колеи. Мне хотелось выйти во что бы то ни стало из этого угла и во что бы то ни стало сделать для сестры какое-нибудь небольшое, но практически полезное дело. Я подумал, что если ей заняться шитьем, а не преподаванием народу стихотворений, то это, пожалуй, будет лучше и освободит ее от тех душевных пут, которые накладывает школа, купеческие пироги, страхи пред легионом покровителей и т. д. Чтобы выработать швейную машину, я решился на всякий труд, готов был идти в писаря, в купеческие учителя; но размеры вознаграждения говорили мне, что машину я могу купить лет через десять, через двенадцать. Кой-откуда меня выпроводили без разговоров, и в таких неудачах я было стал уже впадать в уныние, как неожиданно пришлось убедиться, что на свете есть добрые люди. На крестинах у дьякона, того самого, который, отплевываясь, писал проповедь на погребение купчихи, познакомился я с его шурином, подгородным священником. Все они узнали мое желание что-нибудь делать; все увидели, что желание это ущерба им не приносит, и, в качестве людей, которых не особенно гнетет копейка, оказались добрейшими господами. Шурин поговорил барыне-помещице, которая оказалась "из нонешних"; помещица потолковала с шурином, тот опять с дьяконом, потом все они потолковали со мной, разузнали меня, убедились, что я буду только писать и читать с ребятами. Барыня похлопотала, мне сделали вторичное увещание, потребовали уверений, и, наконец, барыня согласилась меня взять, а шурин дьякона обязался, как преподаватель закона божия, "смотреть" за мной. Признаюсь, я крайне был рад этому: теперь машину можно было купить чрез полгода — не больше, теперь я мог что-нибудь делать, хоть учить мальчиков просто читать, и, наконец, сойдясь с простым человеком, узнать его ближе… Уж если, думалось мне, жизнь, несмотря на все путы, все-таки выпирает таких калек, как я; уж если время не церемонится с такими углами тьмы, как тот, в котором живет сестра, то неужели же оно не делает ничего и в самой настоящей тьме?.. Я ведь уже услыхал оттуда хорошее слово!..