Читать «Очерки и рассказы (1862-1866 гг.)» онлайн - страница 91
Глеб Иванович Успенский
"Вижу ее любовь ко мне и по этому случаю думаю: как бы? Соображаю:
"— Что, маменька, хочу я погадать у одной бабы, в Осиновой горе, любит ли меня жена?..
"— Ах, погадай, погадай.
"— Право-с! Только надо золотой…
"— На, сделай милость.
"Беру деньги, сажусь на извозчика, — пошел! Прихватишь, бывало, на дороге в кабаке ведро водки, отъедешь по Воронежскому тракту версты две-три, — стой! Распрягай, извозчик… Сейчас костер, песни… Идут мужики, прохожие: "Эй, друзья, сюда, подходи, пей!.." То есть, боже мой, что тут натворишь только!..
"Вышли деньги, вхожу.
"— Что?
"— Гадал… Ответ завтра; нужно еще красную.
"— Возьми…
"Выхожу за ворота: "Извозчик!.."
"Продолжаю так, елико возможно… Вижу, барыне самой туго пришло. Принимаюсь одежду закладывать, — нашила она мне её — страсть… Барыню же, между прочим, жалею, но не хожу к ней… Случилось, напился я. Входит горничная:
"— Господин певчий дома?
"Я развернулся да ка-ак двину ее… Тем и кончилось".
Как ни продолжительна была эта оргия, но Никитичу пришлось все-таки возвратиться в дом свой и очнуться… Чем больше отрезвлялся он, тем все в большем количестве выступали следы его безобразий, — в квартире не было ни одного целого стекла, рамы состояли из обрезочков, склеенных бумагой или просто заткнутых подушкой, тряпкой; жена еле двигалась, от множества вывихов и переломов, перевязанных разными тряпками, она охала и заливалась слезами, рассказывая, как он, Никитич, будучи не в своем виде, сгребал ни с того, ни с сего целую кучу посуды и грохал ее обземь; как перетаскал в кабак все платье, и даже ризу с венчального образа содрал, как огорошил ее, несчастную жену, по голове, тогда как она только и сказала-то всего, что: "Запирай дверь!" — и т. д. Не возражал Никитич, потому что был трезв, потому что был виноват. Горько ему было теперь вдвойне.
А мирная, гнилая жизнь шла себе потихоньку, и там, где в пьяном виде Никитич находил возможным только раскроить ту или другую рожу, отшлифованную множеством грошовых добродетелей, там теперь в трезвом виде что-то стыдило его. Тайна все-таки была не разгадана, потому что ее могла разгадать только деревня; искаженные под разными наносными влияниями городские нравы не давали пищи его здоровой, еще не затронутой природе. Так называемая
— Просто надо прошение подать владыке, в дьякона. Докуда так-то мыкаться?.. По крайней мере будут знать тогда, что я такое… Живут же люди?
Начинались хлопоты. Ради будущего счастия, которое на этот раз, как и во время женитьбы, казалось несомненным, Никитич на коленях умолял владыку…
— Помедли, — говорили ему, — повремени, потерпи. Медлил, временил и, наконец, осмелился заикнуться:
— Докуда ж это?..
— Но не скоро, — ответили ему.
Никитич уходил и пьянствовал с горя: счастию мешают. Дело ясное. Наконец давали ему это счастие, и через две-три недели Никитич снова убеждался, что дрянь дело, что новое положение все-таки не дало ему жизни. Он не сознавал этого отчетливо, но томился пустотой и считал единственным исходом из этого мертвого царства — водку.