Читать «КГБ. Председатели органов госбезопасности. Рассекреченные судьбы» онлайн - страница 29

Леонид Михайлович Млечин

Прочитав доклад комиссии, Ленин зло обвинил Дзержинского вместе со Сталиным и Орджоникидзе в великорусском шовинизме, добавив обидное: «Известно, что обрусевшие инородцы всегда пересаливают по части истинно русского настроения».

Ленин распорядился перепроверить все материалы комиссии Дзержинского «на предмет исправления той громадной массы неправильностей и пристрастных суждений, которые там несомненно имеются». И приписал: «Политически ответственными за всю эту поистине великорусско-националистическую кампанию следует сделать, конечно, Сталина и Дзержинского». Уже стоял вопрос о том, чтобы снять Дзержинского, но Ленину внезапно стало крайне плохо — его частично парализовало, он потерял речь, и на этом все закончилось.

После смерти Ленина комиссию по увековечению памяти вождя возглавил Дзержинский. Именно он поставил вопрос о том, что надо сохранить облик Ленина и после смерти. Дзержинский говорил, что уж если царей бальзамировали, то не забальзамировать Ленина — преступление. Под руководством Дзержинского в сжатые сроки был построен первый мавзолей.

Похороны Ленина, что бы мы сейчас о нем ни думали, были тогда событием огромного политического значения. В записках моего дедушки, Владимира Михайловича Млечина, который учился тогда в Москве в Высшем техническом училище, позже получившем имя Баумана, я нашел описание этого дня:

«27 января я пришел на Красную площадь, где пылали костры. У костров грелись милиционеры, их было очень мало, красноармейцы, тоже немногочисленные, люди, которые пришли попрощаться с Лениным.

Кто догадался в те дни привезти топливо и в разных местах разложить костры? Это был человек, сам достойный памятника. И не только потому, что спас от обморожения сотни, а может быть, тысячи и тысячи человек. Он показал наглядно, что должно делать даже в такие минуты, когда все текущее, бытовое, житейское кажется неважным, преходящим, третьестепенным.

К Колонному залу, потом на Красную площадь мы двинулись вдвоем с Мироном Борисовичем Вольфсоном. Революционер старого закала, он не то дважды, не то трижды убегал из гиблой верхоянской ссылки через сотни километров нехоженой тайги, где не было ни угрева, ни укрытия.

Мы жили в одном доме, часто играли в шахматы, вечерами ходили по кольцу „Б“ — тогда это означало обойти почти вокруг всей Москвы. Когда я выразил сомнение, что, может быть, на Красную площадь и не удастся попасть, слишком много будет народу, да и мороз жестокий, Мирон Борисович иронически посмотрел на меня: чего же ты, мол, стоишь, если в двадцать два года боишься московской стужи?

На Красную площадь мы попали. Народу было много, но никакой давки, никакого беспорядка. И милиции-то было мало. Порядок как-то складывался сам по себе. Это были не толпы, шли тысячи и тысячи граждан, и каждый инстинктивно знал свое место, не толкаясь, не напирая на других, не пытаясь проскочить вперед.

Такого, как будто никем не организованного, естественно сохранявшегося порядка я после этого уже никогда не видел ни на парадах, ни во время демонстраций, которые с каждым годом поражали все большим числом блюстителей порядка и все меньшей внутренней дисциплиной и самоорганизацией масс. Людей с жестоким упорством отучали самостоятельно двигаться по жизни… И по улице тоже».