Читать «Язык в революционное время» онлайн - страница 24
Бенджамин Харшав
Вторым новым принципом стала ценность личного сознания индивидуума, его аналитическое понимание собственной жизни и мышления, жизни человека вообще и жизни коллектива. «Самая ужасная напасть <…> это война, которую человек ведет в собственной душе и сердце», — писал М. З. Файерберг в повести «Куда?» (1899), и трудно не узнать в этих словах мук русской души и в особенности влияния «Записок из подполья» Достоевского, чрезвычайно популярных в России того времени. Здесь проявляется крайняя важность литературы, вида дискурса, в котором осознание индивидом аспектов его социального и метафизического бытия в конкретных ситуациях занимает центральное положение в его дискурсивной природе.
Как было отмечено выше, внутренние течения еврейской революции нового времени создали
1. Новая еврейская литература и текстовая культура возникли на иврите, идише и некоем третьем языке (русском, немецком, польском, а теперь еще и английском и французском). Эта культура выражала себя через жанры, темы, виды дискурса, течения, издательские учреждения и т. д., получившие развитие на европейских языках. Типичный пример: в России конца XIX в. создавалась значительная художественная литература на идише, поэзия и публицистика на иврите, а также публицистика и историография на русском (причем в каждом жанре остальные языки следовали за названным). В начале рассматриваемой революции идея трехъязычной еврейской культуры (иврит, идиш и государственный язык) была выдвинута литературным критиком, который подписывался «Criticus», в русскоязычной статье, опубликованной в 1888 г. (см.: Slutski 1961:57). «Criticus» — таков был псевдоним Семена Дубнова (1860–1941), впоследствии ставшего одним из величайших историков еврейского народа, сформулировавшим теорию перемещающихся центров как характерной черты этой истории. (Это типичное явление в этот период: осознание жизненности и проблематики еврейской литературы настоящего приводило к вопросу о природе еврейской истории; литературный критик становился историком. Это тоже часть романтизма в расширительном понимании, пронизывавшего и литературу, и идеологию, — он подчеркивал их относительную, историческую природу.)
Концепция трехъязычной еврейской литературы долгое время находилась в тени из-за печально известной «войны языков», поддержанной теми идеологиями, для которых язык (один язык!) стоял в основе национальной идентичности. Это была несомненно неправильная война между ивритом и идишем и подспудно каждого из них с языками ассимиляции и наоборот. Идеологическое величие языка обозначалось понятием «идишланд» (в значении суррогатной родины писателей и читателей, пользовавшихся языком идиш), с одной стороны, и такими понятиями, как «еврейский труд», «федерация еврейских рабочих» и «еврейская молодежь», — с другой, указывая на новую концепцию социального бытия, обозначенную языком. Однако трехъязычная теория не была чьим-то капризом, она отражала реальное трехъязычие еврейского общества в начале центробежного движения. Она была одновременно логичной и максималистской: новая литература на иврите закрепилась на плацдарме секулярного мира по европейскому образцу, хотя и поддерживала лингвистическую связь с библиотекой традиционных текстов. Литература на идише подняла разговорный язык масс до респектабельного уровня и воплотила новый популизм, позитивное отношение к народной энергии и латентную, потенциальную силу масс. А сочинения евреев по-русски и по-немецки перекинули мост к культуре и науке доминирующего общества и к еврейской молодежи, быстро ассимилирующейся и возвращающейся от ассимиляции обратно к еврейству.