Читать «Народ лагерей» онлайн - страница 11

Иштван Эркень

* * *

Весной 1946-го почтовая связь наладилась, пришли первые письма. Многие не выдерживали страшных потрясений. Большинство из тех, кто получил плохие вести, не верили им. Зачастую приходилось наблюдать, с каким равнодушием воспринималось известие о гибели родителей, братьев или детей, о сгоревшем дотла доме. Вероятно, срабатывало чувство, что подобные жесточайшие удары — неотъемлемая часть плена: кончится плен, и все беды пройдут. А покуда и слезы лить не стоит.

Но дурные вести оказывались уделом не каждого. Приходили и радостные сообщения: «Все живы-здоровы», «Получили земельный надел», «Наш Петер на Западе». Это пробуждало к жизни, вызывало радостное возбуждение. «Корова наша — та, что брыкучая, отелилась», — написали из дому Иштвану Булаки. На седьмом небе от радости он рассказывал всем и каждому, что у Рыжухи всего три соска, а молока она дает больше, чем иная о четырех. Вот жаль только, что вечно норовит подойник лягнуть.

Одними рассказами Булаки не удовольствовался, его распирало от желания активно отреагировать. Раздобыв открытку, он сел писать ответ: «С глубоким прискорбием сообщаю, что я жив…» Не он один додумался до такого зачина, этими же словами начинали свои послания другие люди и в других лагерях. Инстинкт подсказал нужное выражение, вобравшее в себя всю сложность жизненного восприятия. Я посвящаю этому целую книгу, а здесь в нескольких словах заключена вся суть.

«Поставьте Рыжухе загородку», — продолжал Булаки. Да не вызовет у читателя улыбки эта фраза. Она — грандиозна и свидетельствует о том, насколько способен человек противостоять стихийным ударам. Вот уже казалось бы повержен наземь, пребывает в бессилии и беспомощности, ан нет — шевелится, полон желания действовать, шлет указания. Эта фраза напоминает Наполеона, который при свете пожара в горящей Москве пишет письмо в Париж о смещении директора Комеди Франсез и назначении преемника. Здесь только масштабы иные, а смысл поступков один и тот же.

Первые полученные из дома открытки (если в них содержались добрые вести) передавались из рук в руки. Кто не получает сам, одалживает у другого, читает и перечитывает, словно адресованное лично ему, и наконец с тоской возвращает адресату. Находятся желающие выкупить чужие письма, не жалеют миски похлебки или пайки хлеба, лишь бы быть не хуже других. Как только наладилась почта, мигом возросла ценность воспоминаний.

Но первые открытки придут лишь после окончания войны, да и то не сразу. Мы же пока находимся на начальной стадии, на самой низкой отметке эмоциональной жизни, когда все воспоминания вмещаются в одном-единственном вздохе: «Ах, мама!», или «Илуш», или «Розика». Это все, что оставалось тогда в нас от Венгрии.

* * *

В глубине сумрачного барака чей-то сумрачный голос. Он раздается в отдалении, а потому стирается, тускнеет, пока доходит сюда. По звучанию его не узнала бы и родная мать, но мы мгновенно узнаем по странным обертонам, «…и ежь, сколько хожь…» Не «ешь» и «хошь», а именно так. Это Хорват, он родом из комитата Зала, оттуда эта характерная звонкость глухих согласных. В данный момент он пытается втолковать соседу, почему немецкие автоматы отказывали на морозе. Нет, масляная смазка тут ни при чем. У Хорвата на этот счет собственное соображение. «У русских автоматы куда как лучше». Сосед возражает: «Тарахтят, громыхают, будто железный лом». «Зато стреляют!» — припечатывает Хорват. Спор продолжается некоторое время.