Читать «Разговоры с Раневской» онлайн - страница 94

Глеб Анатольевич Скороходов

— Нет, с сердцем, по-моему, все в порядке.

— Странно.

— Что странно?

— У вас должно болеть сердце. Я это вижу по кардиограмме.

— Но у меня оно не болит, — попыталась защищаться я.

— Этого не может быть, — утверждала докторша. — У вас оно должно болеть.

Наш спор закончился вничью, но, как только докторша ушла, я взялась рукой за сердце и почувствовала: кажется, и в самом деле оно начинает болеть. Ну как вам нравятся такие методы лечения — психотерапия это называется?..

Уже выйдя из «кремлевки», Ф. Г. попросила меня завезти Елене Сергеевне Булгаковой редкое лекарство:

— Выпросила его у докторши — сказала, что для меня. Завезите, прошу вас, на Суворовский — это же рядом с вашей работой. И записочку передайте.

«Дорогая Елена Сергеевна!

Посылаю вам чудодейственное средство, в которое уверовала, как в Бога! Если Ваши врачи не знакомы с этим лекарством, которое применяют в Кремлевской больнице и только там! — то сошлитесь на меня.

Я сегодня вернулась из больницы, где мне было очень грустно, очень тяжело, потому что чувствую себя неловко среди «избранных» и считаю величайшей подлостью эти больницы»…

Маршак — поэт

— Вот мы с вами говорили о Маяковском. А знаете, кого из своих современников-поэтов он ценил? — спросила Ф. Г. — При том, что знал цену поэзии и высший балл ставил прежде всего самому себе?

Восторг у него вызывали стихи Маршака. Он не раз повторял строчки из «Цирка» —детской книжки с изумительными рисунками Лебедева. Вы не видели ее, не могли видеть — ее издали до Рождества Христова — в двадцатых годах и единственный раз! Маяковский нараспев — сама слышала, — рубя строки, будто Маршак писал, как он, ступеньками, произносил своим бархатным голосом:

По проволоке дама Идет, как телеграмма.

Я, как идиотка, бегала по лавкам и покупала детские книжки Маршака и Лебедева — «Цирк», «Вчера и сегодня», «Мороженое». Лебедева потом объявили формалистом, а он делал искусство: минимум красок, графичность и условность. Голова, рубашка, брюки и ботинки — ни ног, ни рук, ни живота, а все ясно. И это тоже поэзия.

Я притащила эти книжки к Гельцер, — надеюсь, вы слыхали о такой приме балета, — читала ей все вслух, все. И про старинную лампу, что плакала в углу, за дровами на полу. До сих пор помню:

А бывало зажигали Ранним вечером меня. В окна бабочки влетали И кружились у огня. Я глядела сонным взглядом Сквозь туманный абажур. И шумел со мною рядом Старый медный балагур.

Не выдержала и расплакалась.

— Что ты, деточка? — спросила Екатерина Васильевна.

— Вспомнила детство. Это все про меня, — призналась. Она прижала меня к себе, как ребенка:

— И про меня тоже, но я не плачу. Слезы губят глаза. Ну, эти стихи в самом деле поэзия. Горький, которого вы не цените, призывал сочинять для детей, как для взрослых, но лучше. Так писал у нас только Маршак.

— А Агния Барто, Михалков? — спросил я.

— Вы говорите о хорошем виршеплетении, а я о поэзии, — пояснила Ф. Г. — Маршак приучал детей к ней, Михалков — к рифмованным строчкам. И получал награды. Вы знаете, что ему дали Сталинскую премию за «Дядю Степу»?! Михаил Ильич Ромм после этого сказал, что ему стыдно надевать лауреатский значок.