Читать «Стихи про меня» онлайн - страница 2

Пётр Львович Вайль

1901

Поэзия — то, что не переводится. Есть такое определение. Можно и рас­ширить: стихи — то, что до конца не понять. Можно только догадаться и попасть в резонанс. Сколько лет по­вторяю строчки Анненского, но так и не знаю, кто эта звезда. Бог? Женщина? По всем первич­ным признакам — женщина. Но Анненский был человек глубокой традиции и тонкого вкуса, да еще и преподаватель, директор Царскосельской гимназии, входил в ученый совет министерства просвещения. Не расставлял прописные буквы зря. О женщине, причем женщине любимой, он мог написать: "Господи, я и не знал, до чего / Она некрасива..." Горько, безжалостно. Он сказал, буд­то занес в графу отчета: "Сердце — счетчик м'уки".

Это — не вполне метафора, скорее именно констатация факта, медицинская справка. У Ан­ненского был порок сердца, он стоически гото­вился к внезапной кончине (внезапно и умер на ступенях вокзала), шутил на эту тему. Кажется неслучайным, что псевдоним для первых публи­каций избрал какой-то несуществующий: "Ник. Т-о", вслед за Одиссеем в пещере Полифема.

О смерти Анненский писал часто и безбояз­ненно, почему Ходасевич и назвал его Иваном Ильичом русской поэзии. Неоднократно впря­мую описывал похороны, даже удваивая впечат­ления, сталкивая погребение человека с уходом времени года: "Но ничего печальней нет, / Как встреча двух смертей". Об умершем — фотогра­фически бесстрастно: "И, жутко задран, воско­вой / Глядел из гроба нос". О вагонах поезда у него сказано: "Влачатся тяжкие гробы, / Скрипя и лязгая цепями". Не эшелон ведь с зэками, а обычный пассажирский. О городе: "И не все ли равно вам: / Камни там или люди?" В самом деле, все равно для человека, которому была доступна точ­ка зрения осколка статуи: "Я на дне, я печальный обломок, / Надо мной зеленеет вода". За полве­ка до погребального "Августа" Пастернака и по­чти за век до предсмертного "Августа" Бродско­го он написал свой "Август": "Дрожат и говорят: "А ты? Когда же ты?" / На медном языке истомы похоронной".

В отношении к смерти, вероятно, сказывалась закалка античника: Анненский перевел и прокомментировал всего Еврипида, сам писал драмы на античные сюжеты. Древние воспринимали смерть не так, как люди Нового времени. Для нас смерть — прежде всего то, что случается с други­ми. Во-вторых — то, что вынесено за скобки жиз­ни: сначала идет одно, потом приходит другое. Смерть — это не мы. Для них — все неразрывно вместе: а чем же еще может оканчиваться бытие?

Обрести бы этот взгляд на собственную жизнь со стоических вершин — как у Марка Аврелия: "Сел, поплыл, приехал, вылезай".

Восходящая к античным образцам трезвость придавала остроты взору Анненского. Он видел торчащий из гроба нос, замечал перепад стилей и эпох в привычной эклектике ресторанного ин­терьера: "Вкруг белеющей Психеи / Те же фику­сы торчат, / Те же грустные лакеи, / Тот же гам и тот же чад". (Потом Блок этот "Трактир жиз­ни" перенес в кабак "Незнакомки": "Лакеи сон­ные торчат".)

Поэты-современники относились к Анненскому с почтением, но на дистанции: он был гораз­до старше поэтической компании, с которой во­дился, крупный чиновник, штатский генерал, держался очень прямо, поворачиваясь всем корпусом, не все же знали, что это дефект шейных позвонков. Анненский даже изощренных деяте­лей Серебряного века удивлял эстетством, кото­рое у него было внутренним, личным, греческим. Маковский, редактор "Аполлона", вспоминает, как не нравилась Анненскому фонетика собственного имени: "У вас, Сергей Маковский, хоть -ей —ий, а у меня -ий —ий!" При тогдашнем массовом (в том числе и массовом для элиты) увлечении всяческой трансцендентностью, Анненского отличала античная рациональность. Называя его "очарователем ума" и "иронистом", Маковский пишет: "Я бы назвал "мистическим безбожием" это состояние духа, отрицающего се­бя во имя рассудка и вечно настороженного к ми­рам иным". Сам Анненский подтверждает: "В небе ли меркнет звезда, / Пытка ль земная все длит­ся: / Я не молюсь никогда, / Я не умею молиться".