Читать «Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах» онлайн - страница 486
Лев Александрович Аннинский
Поэма «Конец века», начатая в 1961 году «Вступлением», — явное состязание с «Серединой века» Луговского. Упор на «счеты с Германией», которые Коржавин «не хочет свести», но всё-таки сводит — в очной ставке: русские динамитчики и германские прогрессисты — уповали на разум, а оказались в кровавой каше Первой мировой войны. «Кто оратор — спроси. Всё смешалось. Нельзя разобраться. Декадент? Монархист? Либерал? Социал-демократ?» Хаос подмен перечёркивается войсковым строем: «Необъятные личности жаждут построиться в роты» — этот мотив особенно интересен у Коржавина, обычно делающего ставку на личность: стать самим собой! Это же просто!
Просто… пока не выясняешь, из чего эта личность сложена.
Поэма «Абрам Пружинер», написанная уже под отъезд, в 1971 году, — своеобразный ответ на «Думу про Опанаса» Багрицкого. Стихийно-народный Опанас подменен здесь — в роли антисемита-погромщика — издевательски корректным деникинским полковником, а комиссар Коган — парикмахером Абрамом, который отвечает ограбившему его полковнику чекистской яростью (жертвой которой этот мститель становится сам — при очередном повороте чертова колеса Истории). И это тоже — очная ставка с преодолеваемой фанатической верой, только при смене (подмене?) первоначально-виноватых.
В раскручивании исторической карусели виноваты все.
Ещё одна очная ставка — в «Поэме существования», вернее, сосуществования: пятнадцатилетний мальчик, которого вот-вот расстреляют в Бабьем Яре, — и эсэсовец, который следит, чтобы мальчик расстрела не избежал. Характерен портрет эсэсовца: не обезьяноподобный палач, а тонколицый интеллектуал, сквозь пенсне глядящий на свою жертву, как на вошь… Гориллу легче было бы понять, чем этого юберменша-теоретика (Опанаса легче понять, чем дворянина-деникинца — тот же сдвиг?); там всё-таки «естество», а тут… что-то такое, что и назвать страшно… «что-то» за пределами логики жизни… И вырывается у мальчика (то есть у Коржавина, с себя списавшего этого киевского мальчика):
Гибель глядит на него сквозь очки эсэсовца. Невозможность жить страшней самой смерти. Кажется, нет в русской поэзии другого такого реквиема по Бабьему Яру. И нет в великой лирике обреченного поколения такой верности обречению: лучше бы убили, чем оставили так жить.
И наконец — последняя из пяти поэм, выбранных мной ради понимания исторических координат, которые пересекаются в лирике Наума Коржавина. «Московская поэма», законченная уже на чужбине, в 1978 году, венчает ещё одну пронзительно важную для него тему. Это очная ставка с Россией.
Россия не дана ему изначально. Она входит в его жизнь при первом контакте со смертью — поток беженцев сносит его, пятнадцатилетнего мальчика, из Киева в 1941 году, проволакивает по донской степи и забрасывает на Урал. Россия исподволь вплетается в его сознание, делаясь чем-то («чем-то»!) вроде точки отсчёта, независимой от соблазнов и подмен. Россия — это и демократичные матюги работяг в шахте, и аристократизм умельцев в инструментальном цеху. Это «неформальная человечность» пьяниц, ради душевного контакта (за бутылку) готовых сделать для тебя то, чего никогда не сделают ни за деньги, ни по формальному приказу начальников. Россия — вне логики соблазнов и подмен. Не знает, не слышит. Но спасает.