Читать «Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах» онлайн - страница 478

Лев Александрович Аннинский

Цвет того мира, в котором обретает себя красный мальчик, ставший маленьким солдатом, отнюдь не красный, хотя и крови там много, и знамя — цвета крови.

Цвет булатова мира — синий. Смежный с голубым, отливающим в сумеречность. Смежный с лиловым, отливающим в ночь. Синий — цвет обречения. Синие шторы над умирающим. Синий иней на остывающей подушке. Синяя зола в потухшей печи. Синька, несбыточная довоенная синька на рынке прифронтового города — в руках зазывающей цыганки.

Любой грамотный филолог немедленно продемонстрирует мне в ответ и в опровержение: «два кузнечика зеленых в траве, насупившись, сидят, над ними синие туманы во все стороны летят. Над ними красные цветочки и золотые лопухи… Два кузнечика зеленых пишут белые стихи». Я подхвачу: «синяя крона, малиновый ствол, звяканье шишек зеленых…»

Куда девается синий в этом разлетающемся «во все стороны» многоцветье?

А вы не чувствуете, что это многоцветье, эта праздничная радуга — в чем-то сродни «картонным» трубам? Что живописцы и маляры раскрашивают этот мир так, что он превращается в декоративный, ярмарочный, наведенный? И что у красной реки, у синей горы разворачивается действие разом ритуальное и потустороннее — сон, греза?

Добавим сюда голубую кровь поэтов и то, что ангел белый, а ворон черный (варианты: белые стихи, черный кот). Определенность черного — белого вообще пароль воевавшего поколения, но поверх этого графичного грунта выстраивается у Булата мир откровенно, демонстративно, соблазнительно сказочный, радужно многоцветный. «Желтую краску возьми… серую краску… черную… синюю… красную… зеленую…», — Лиля! Лиля! — поет цыганка, и первоначальная синева тонет в петушьем крике цветописи, похожей на детский рисунок, на рекламу цветных карандашей, на площадной рай…

В сочетании с простой музыкой этот балаганчик производит загадочное действие, которое знающие люди называют соблазном.

— Ваш Окуджава — прелестник, соблазнитель! — догадываются молодые «семидесятники», ставшие «почвенниками», и атакуют Михаила Поздняева.

Не спорьте, Михаил Константинович! Правы «почвенники»! Булат обольщает нас мнимым выходом из трагедии, а когда мы ему не верим и все- таки отчаиваемся, он утешает нас с интонациями кроткого авгура: зачем отчаиваться, мои дорогие, все просто, зло вечно. Возьмемся за руки, друзья!

А лихое «мы», с которым он так весело ворвался когда-то в чопорную позднесоветскую официальщину:

— А мы швейцару: «Отворите двери!»

Внимание, друзья, взявшиеся за руки! Происходит одно из самых соблазнительных братаний в истории новейшей советской поэзии: вместе с Булатом вкатываются в нее молодые невоевавшие «шестидесятники», и Окуджава делается непременным соучастником этого «мы», чуть не эмблематической фигурой в эстрадном созвездии, прилепляясь в своей телогреечке к тройке изысканно одетых властителей дум 1961 года: к Евтушенко, Рождественскому и Вознесенскому, — что и увековечивает на своей незабываемой обложке журнал «Огонек» в начале Перестройки.