Читать «Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах» онлайн - страница 24

Лев Александрович Аннинский

С собой он привозит большую корзину стихов, и среди них такое,

                   Россия забыла напитки,                    В них вечности было вино,                    И в первом разобранном свитке                    Восчла роковое письмо.                    Ты свитку внимала немливо,                    Как взрослым внимает дитя,                    И подлая тайная сила                    Тебя наблюдала хотя.

Символистская элита, собирающаяся в "Башне" у Вячеслава Иванова, имеет некоторые основания отнестись к пришельцу со снобистским недоверием (а податься юному дебютанту больше некуда). Во-первых — "вино вечности", "тайная сила", заезженные романтические штампы. Во-вторых — дикий синтаксис, выперший в финале оборотом чуть не в стиле капитана Лебядкина. В-третьих — выкрутасные полупонятные слова: "восчла", "немливо"…

Но печать вечности проступает именно в мистической, необъяснимой ПОНЯТНОСТИ немыслимых слов. В том, что дикий синтаксис не останавливает поэта, сомнамбулически идущего к цели сквозь заросли захватанной лексики. В том, что он ничего этого НЕ ЗАМЕЧАЕТ, ибо всматривается "сквозь все" в какую-то свою тайну.

Впоследствии литературоведы, расшифровывая наследие Хлебникова, объяснят и бессвязность мысли, и сбивчивость речи, и дикую, а точнее, дикарскую, с точки зрения профессиональной гладкости, фактуру текста, — все то, что Мандельштам назовет ДЕВСТВЕННОЙ НЕВРАЗУМИТЕЛЬНОСТЬЮ, и без чего, однако, исчезнет то, что делает Хлебникова гением.

В кругу профанов он долго слывет юродивым, блаженным, "идиотом от Достоевского", но в кругу авгуров он признан гением сразу, и именно в самых яростно-непримиримых, самых ревнивых, самых агрессивно-неприступных кругах тогдашней словесности. Для символистов он странен, для акмеистов темен — его поднимают на щит футуристы, они пишут его имя особо крупным шрифтом на обложках коллективных сборников и кричат публике его стихи на скандальных тусовках, потому что сам он читать стесняется. Он ходит где-то обок, подобно длинноногой птице, изъясняется тихим клекотом и смотрит поверх голов в синее небо.

Его "роковое письмо" о России дышит предчувствием катастрофы. Но после 1905 года предчувствие катастрофы висит в воздухе. Русское воинство, пошедшее к дальневосточному дну, пробудило будущих поэтов Серебряного века: "Все мы пишем после Цусимы", — отмечает Хлебников еще пять лет спустя, ровно за год до обвала России в пучину Мировой войны: "после Цусимы" имена вещам надо давать заново.

Вещи валяются разбросанные и перебитые, вино разлито; на стене обозначены роковые письмена: исчислено, взвешено, роздано. Но даже не это поразительно в том свитке, который разворачивает явившийся в поэзию Хлебников, а детская интонация, с которой он восчитывает приговор. Странное скольжение смыслов.

Подлость жребия прорисована так же ясно, как благоговейно-немое доверие к этому жребию, но соединение этих начал загадочно. В этом соединении ведовства и неведения есть что-то первозданное, первобытное, пограничное, запредельное, детское.