Читать «Том 2. Петербург» онлайн - страница 316

Андрей Белый

Вечером старичок у себя за столом посреди круглых рам; а в рамах портреты: офицера к лосинах, старушки в атласной наколке; офицер в лосинах — отец его; старушка в наколке — покойная матушка, урожденная Сваргина. Старичок строчит мемуары, чтобы в год его смерти они увидели свет.

Они увидели свет.

Остроумнейшие мемуары: их знает Россия.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Пламень солнца стремителен: багровеет в глазах: отвернешься, и — бешено ударяет в затылок; и пустыня от этого кажется зеленоватой и мертвенной; впрочем — мертвенна жизнь; хорошо здесь навеки остаться — у пустынного берега.

В толстом пробковом шлеме с развитою по ветру вуалью Николай Аполлонович сел на кучу песку; перед ним громадная, трухлявая голова — вот-вот — развалится тысячелетним песчаником; — Николай Аполлонович сидит перед Сфинксом часами.

Николай Аполлонович здесь два года; занимается в Булакском музее. «Книгу Мертвых» и записи Манефона толкуют превратно; для пытливого ока здесь широкий простор; Николай Аполлонович провалился в Египте; и в двадцатом столетии он провидит — Египет, вся культура, — как эта трухлявая голова: все умерло; ничего не осталось.

Хорошо, что он занят так: иногда, отрываясь от схем, ему начинает казаться, что не все еще умерло; есть какие-то звуки; звуки эти грохочут в Каире: особенный грохот; напоминает он — этот же звук: оглушительный и — глухой: с металлическим, басовым, тяготящим оттенком; и Николай Аполлонович — тянется к мумиям; к мумиям привел этот «случай». Кант? Кант забыт.

Завечерело: и в беззорные сумерки груды Гизеха протянуты безобразно и грозно; все расширено в них; и все от них — ширится; во взвешенной в воздухе пыли загораются темно-карие светы; и — душно.

Николай Аполлонович привалился задумчиво к мертвому, пирамидному боку.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

В кресле, на самом припеке, неподвижно сидел старичок; огромными васильковыми он глазами все посматривал на старушку; ноги его были закутаны в плед (отнялись, видно, ноги); на колени ему положили гроздья белой сирени; старичок все тянулся к старушке, корпусом вылезая из кресла:

— «Говорите, окончил?.. Может быть, и приедет?»

— «Да: приводит в порядок бумаги…»

Николай Аполлонович наконец монографию свою довел до конца.

— «Как она называется?»

И — старичок просиял:

— «Монография называется… ме-емме… „О письме Дауфсехруты“». Аполлон Аполлонович забывал решительно все: забывал названия обыкновенных предметов; слово ж то — Дауфсехруты — твердо помнил он; о «Дауфсехруты» — писал Коленька. Голову закинешь наверх, и золото зеленеющих листьев там: бурно бушует: синева и барашки; по дорожке бегала трясогузочка.

— «Он, говоришь, в Назарете?»

Ну и гуща же колокольчиков! Колокольчики раскрывали лиловые зевы; прямо так, в колокольчиках, стояло перенесное кресло; и на нем морщинистый Аполлон Аполлонович с непробритой щетиною, серебрящейся на щеках, — под парусиновым зонтиком.