Читать ««Мне ли не пожалеть...»» онлайн - страница 7

Владимир Александрович Шаров

Ну, следующим возьмем Гаева, брата Раневской. Человек он у Чехова бессмысленный и ленивый. Одна страсть — биллиард. Биллиардные его шуточки в пьесе как рефрен. Звучат они даже чаще, чем стук топора. Этот Гаев, когда имение продают, идет служить в банк, все говорят, что он там долго не удержится — чересчур ленив. Но в нем легкость есть, он легко со всем расстается, не злой, и в общем оказывается, что для того времени это не худший капитал. В восемнадцатом году он по-прежнему служит в банке, хоть он и дворянин, но нищий, и в банке он перед революцией был чуть ли не посыльным. Выгонять его по старой памяти не выгоняли, но и только. Теперь же, когда люди разбежались, он — один из спецов. Относятся к нему по его безобидности неплохо, в должностях он быстро растет, а потом — было это году в двадцать четвертом - двадцать пятом — вдруг неожиданно для всех уходит.

Парк культуры и отдыха был тогда чуть ли не единственным местом в Москве, где осталось много биллиардных столов, и он туда маркером пошел, ну, такой маркер-теоретик. Кий он, конечно, не только сделать — починить не мог, но когда споры заходили о том, кто прав, кто виноват, когда правила или там какие-нибудь истории из биллиардной жизни — звали его. Он и манеры сохранил. Гаев пил, но, насколько я слышал, немного — знал свою меру. Умер он, кажется, в двадцать восьмом году. Хоронили его все московские биллиардисты, чуть ли не две сотни человек; были и речи, и цветы, и памятник ему хороший на могилу поставили, в общем, он, кажется, куда меньше ошибся в жизни, чем у Чехова. Там на нем крест стоит — здесь судьба его была пересмотрена и смягчена, а но сравнению с другими — очень даже смягчена. Может быть, Господу его легкость понравилась и незлобивость, а может быть, как и новым властям, — безобидность.

Теперь сама Раневская… Та уехала в Париж еще в пьесе, в Париже и осталась. Проживала деньги, что получила от Лопахина, снова купила дом — в Ментоне, любовник ее скоро умер, так что у нее даже что-то уцелело на черный день. В России ее никто не ждал, она испугалась нищеты, жила теперь намного скромнее и в общем до восемнадцатого года легко дотянула. А потом хлынули в Париж те, кого она когда-то знала по России, и вот она с ними разговаривала, вспоминала, помогала устроиться, на первых порах давала ночлег в своем доме, жалела, плакала вместе с ними; дом ее всегда был полон, многие и сейчас вспоминают его с благодарностью. Сама она об этом не задумывалась, а тем, кто у нее жил, часто в голову приходило — у некоторых это прямо манией стало, что вот, как она, Раневская, была умна: все прокутила, протратила, ничего у нее большевикам отнять не удалось, жила, любила, сын у нее утонул — похоронила сына и бежала из этой страны, ни за что не цепляясь. И от этого, от того, что они все время об этом думали, они и к ней обращались будто к оракулу, учителю жизни. Умерла она совсем старой, уже и дома в Ментоне у нее не было, прямо перед войной с немцами. Деньги кончились, она и умерла. Тихо, во сне.