Читать «Шестьдесят рассказов» онлайн - страница 248

Дино Буццати

Это был видный мужчина, полный жизненных сил и кипучей радости.

— Ну что я могу поделать, милый мой Ганчилло? Разве это моя вина? Вот и пришел к тебе… Ты не подумай плохого…

— Брось ты, пустое, — засмеялся в ответ Ганчилло, и на душе у него сразу стало легко.

— Видишь, какой я? — продолжал Марколино. — Где мне до тебя! Ума не приложу, почему со мной они носятся как с писаной торбой, а тебя, настоящего святого, знать не хотят. Наберись терпения, друг мой, в этом скотском мире без терпения нельзя…

Так говорил он, дружески похлопывая Ганчилло по спине.

— Да ты заходи, что же ты стоишь? — встрепенулся Ганчилло. — Уж темнеть начинает, свежо стало. Сейчас разожжем огонь, приготовим ужин…

— Спасибо, я с удовольствием, — отвечал Марколино.

Они нарубили дров и принялись разводить в печи огонь.

Дрова были сырые и никак не хотели заниматься. Старцы стал и на них дуть и наконец раздули большое пламя. Ганчилло поставил в печь кастрюлю с водой — для супа — и сел рядом с Марколино на лавку. Так сидели они и ждали, пока закипит вода, грели коленки и тихонько беседовали. Печка чуть-чуть дымила, дым поднимался вверх, и это тоже был Бог.

56

ИСКУССТВОВЕД

© Перевод. Ф. Двин, 2010

Войдя в DCXXII зал Биеннале, известный искусствовед и критик Паоло Малусарди в замешательстве остановился. Здесь была размешена персональная выставка Лео Скуиттины — десятка три на первый взгляд одинаковых картин, изображавших сеть перпендикулярных линий, почти как у Мондриана, с той, однако, разницей, что фон на них был намного ярче, а в самой, так сказать, «решетке» горизонтальные линии, значительно более широкие, чем вертикальные, местами располагались гуще, что создавало иллюзию пульсации, сжатия, спазма; так бывает при плохом пищеварении, когда что-то словно застревает в желудке, причиняя боль, а потом постепенно рассасывается и идет своим путем дальше.

Бросив незаметно взгляд по сторонам, критик убедился, что он в зале один. Совершенно один. В это жаркое послеполуденное время посетителей на выставке было мало, да и те уже тянулись к выходу: близился час закрытия.

Скуиттина? Малусарди стал припоминать. Года три тому назад, если он не ошибается, в Риме ему встречался художник с таким именем. Но в те времена он писал еще предметы: пейзажи, людей, всякие там вазы с грушами, — как того требовала прогнившая традиция. Больше на память не шло ничего.

Полистал каталог. Перечню выставленных картин предпосылалась краткая вступительная статья какого-то Эрманно Лаиса. Он пробежал ее глазами: обычные словеса. «Скуиттина, Скуиттина», — повторял он вполголоса. С этим именем было связано что-то, происшедшее совсем недавно. Но что именно — он сейчас вспомнить не мог. Ах, вот! Два дня тому назад это имя ему называл Тамбурини, маленький горбун, без которого не обходится ни одна сколько-нибудь значительная художественная выставка, маньяк с неудовлетворенными творческими амбициями, вечно отирающийся среди художников. Этого болтуна и зануды все боялись как огня. Однако благодаря своему бескорыстию и большому опыту он умел безошибочно угадывать, а вернее, даже предугадывать новые явления в живописи, которым года через два иллюстрированные журналы, заручившись поддержкой официальной критики, начинали вдруг отводить целые страницы цветных репродукций. Да-да, именно Тамбурини, вынюхивающий и знающий все новое в мире изобразительного искусства, два дня тому назад в кафе «Флориан» долго разглагольствовал, хотя никто его не слушал, о достоинствах работ вот этого самого Скуиттины — единственного, по его словам, подлинного откровения Венецианской биеннале, единственной индивидуальности, «возвышающейся (именно так он и сказал) над болотом нефигуративного конформизма».