Читать «Деревянный ключ» онлайн - страница 3

Тони Барлам

— Ну, это не то чтобы очень новая мысль. В чем гениальность твоей темы?

— Я не говорил — гениальная, я сказал — очень хорошая. Известно, что ни одна сказка не возникает на пустом месте. Ей всегда предшествует какая-то легенда, а легенда, в свою очередь, уходит корнями в глубокую древность, когда излагаемые в ней события были реальными. За века смысл реальной истории искажался настолько, что зачастую менялся на ровно противоположный. Идея же моя такова: взять общеизвестную литературную сказку и придумать ей родословную.

— И какую сказку ты предлагаешь выбрать?

— Думаю, что лучше всего подойдет «Пиноккио». Она самая загадочная.

— Ты шутишь!

— Что, сдаешься?

— Я никогда не сдаюсь! Хотя сейчас мне этого хочется, как никогда, — признался я, почесав макушку. — Ладно, я попробую что-нибудь измыслить. В конце концов, ничто так не стимулирует изобретательность, как вынужденные ограничения. Но ты не думай, что уйдешь от ответственности.

— В каком смысле?

— Я тебе отомщу.

— Каким образом?

— Опишу тебя в книге.

— Не очень-то страшно. Валяй! Да, и вот еще что. Роман должен начинаться со слова «город», а заканчиваться словом «жизни».

— А это еще почему?

— Когда я думал, что буду писать сам, погадал на «Баудолино».

Город за стеклом похож на дорогие и громоздкие декорации, что соорудили триста лет назад и с тех пор не меняли, а лишь понемногу подлаживали под свежие сценические веяния. Но сейчас на пыльных подмостках разыгрывается самый ветхий сюжет — на них идет гроза.

Стекло между грозой и Мартином похоже на горячий сжатый воздух, которым нельзя дышать, но зато можно потрогать.

Прислонясь к нему головой, Мартин неудобно сидит на подоконнике и глядит на свое отражение в тучах. Тучи отражают человека, который любит смеяться, но давно не имеет для этого повода. На лице его присутствует полный набор морщин, положенный мужчине, разменявшему на размышления четвертый десяток. В те времена, когда Мартин умел шутить, он бы сказал, что с годами его извилинам стало слишком тесно внутри головы, вот они и вылезли наружу, и все мысли теперь написаны у него на лбу.

Лоб Мартина похож на бледное северное море, а волосы — на рыжий осенний лес, в котором море выточило два глубоких залива. Нос длинный, веселый и подвижный, ярко разукрашенный веснушками. Глаза же, напротив, серы и печальны — они не из тех, что готовы широко раскрыться перед незнакомцем, но прячутся подобно японским женщинам за ширмами век и веерами морщинок. Рот красив, но почти всегда перекошен — то из-за трубки, то из-за привычки покусывать нижнюю губу. Подбородок выдающийся, с ямочкой, не слишком-то тщательно выбритый. Уши оттопыренные и любопытные.

Из радио в уши Мартину льются расплавленной медью адские звуки литавр в соль-миноре, и он страдальчески морщится, но не находит в себе сил сдвинуться с места и выключить приемник, и лишь бормочет: «… Безумие… безумец… безумцы…» Наконец музыкальная лавина замирает, и в потрескивающем наэлектризованном эфире жизнерадостный баритон по-североамерикански сообщает Мартину, что он только что прослушал прошлогоднюю живую запись «Парсифаля» из «Метрополитэн Опера» в исполнении… — тут первая капля дождя майским жуком врезается в стекло, словно плевок, нацеленный небом прямо в Мартинов глаз. Рефлекторно отдернув голову, Мартин теряет остатки равновесия и соскальзывает с подоконника. «Прекраснодушные идиоты! — тихо кричит он баритону, дважды стукнув кулаком по полированной крышке "телефункена". — Неужели вы не понимаете, что это — война?» Не дожидаясь, впрочем, ответа, отключает радио. Освободившуюся тишину тотчас заполняют жестяная чечетка капель, сдержанный кашель грозы и слоновий зов пароходов из гавани.