Читать «Том 22. Жизнь Клима Самгина. Часть 4» онлайн - страница 286

Максим Горький

— Шевелимся, как живые, а — уже…

И, наконец, все крики покрыл пронзительный голос Алябьева:

— Я — не купец, я — дворянин, но я знаю: наше купечество оказалось вполне способным принять и продолжать культуру дворянства, традиции аристократии. Купцы начали поощрять искусство, коллекционировать, отлично издавать книги, строить красивые дома…

— Н-ну, знаете! Хомяков желал содрать с Москвы двести тысяч за его кусок земли в несколько сажен, — крикнул кто-то.

— Прошу не перебивать меня пустяками, — бешено заорал Алябьев, и, почувствовав возможность скандала, люди начали говорить тише, это заставило и Алябьева излагать мудрость свою спокойней.

— Социализм, по его идее, древняя, варварская форма угнетения личности. — Он кричал, подвывая на высоких нотах, взбрасывал голову, прямые пряди черных волос обнажали на секунду угловатый лоб, затем падали на уши, на щеки, лицо становилось узеньким, трепетали губы, дрожал подбородок, но все-таки Самгин видел в этой маленькой тощей фигурке нечто игрушечное и комическое.

— Социализм предполагает равенство прав, но это значит: признать всех людей равными по способностям, а мы знаем, что весь процесс европейской культуры коренится на различии способностей… Я приветствовал бы и социализм, если б он мог очеловечить, организовать наивного, ленивого, но жадного язычника, нашего крестьянина, но я не верю, что социализм применим в области аграрной, а особенно у нас.

Самгин, видя, что этот человек прочно занял его место, — ушел; для того, чтоб покинуть собрание, он — как ему казалось — всегда находил момент, который должен был вызвать в людях сожаление: вот уходит о г нас человек, не сказавший главного, что он знает. Он был вполне уверен, что растет в глазах людей, замечал, что они смотрят на него все более требовательно, слушают все внимательней. Эта уверенность, вызывая в нем чувство гордости, в то же время и все более ощутимо тревожила: нужно иметь это «главное», а оно все еще не слагалось из его пестрого опыта. Он все более часто чувствовал, что из массы сырого материала, накопленного [им], крайне трудно выжать единый смысл, придать ему своеобразную форму, явиться пред людями автором нового открытия, которое объединит все передовые силы страны. Недавно Дронов, растрепанный, небритый и, как всегда, полупьяный, жаловался ему:

— Обстрогали меня компаньоны на двести семьдесят восемь тысяч. Ногайцев — потомственный жулик, чорт с ним! Но — жалко Заусайлова и Попова, хорошие ребята, знаешь эдакие — разбойники. Заусайлов по Сологубу живет: жизнь — «закон моей игры». Попов — рохля, мякоть, несчастный игрок, но симпатичный пес. В общем — скучно. Главное, не знаю: что делать? Надобно иметь ясную, реальную цель. А у меня цели-то и нет. Деньги? Деньги — есть, но — деньги тают: сегодня рубль стоит сорок три копейки. Да и вообще деньги для меня — не цель. Если б Тоська была, я бы ее вызолотил и бриллиантами разгвоздил — гуляй!

— Она — большевичка? — спросил Самгин.

— Похоже, — ответил Дронов, готовясь выпить. Во внутреннем боковом кармане пиджака, где почтенные люди прячут бумажник, Дронов носил плоскую стеклянную флягу, украшенную серебряной сеткой, а в ней какой-то редкостный коньяк. Бережно отвинчивая стаканчик с горлышка фляги, он бормотал: