Читать «Время жить» онлайн - страница 326

Юрий Маркович Нагибин

ЕЛЕЙНЫЙ ЧЕХОВ

Почему-то у всех писавших о Чехове при самых добрых намерениях не получается обаятельного образа. А ведь сколько тратилось на это нежнейших, проникновеннейших слов, изящнейших эпитетов, веских доказательств. Ни о ком не писали столь умиленно, как о Чехове, даже о добром, красивом Тургеневе, даже о боге Пушкине. Писали жидкими слезами умиления о густых, тяжелых, как ртуть, слезах Льва Толстого над ним, над его «Душечкой». Но лишь раз попалась мне холодная, жесткая фраза Толстого, что он видел «двух неприятных людей», одним из них был Чехов.

Писали, какой Чехов тонкий, какой деликатный, образец скромности, щедрости, самоотверженности, терпения, выдержки, такта, и все равно как-то не получилось. Пожалуй, лишь Бунину что-то удалось, хотя и у него Чехов раздражает. И вдруг я понял, что то вина не авторов, а самого Чехова. Он не был по природе своей ни добр, ни мягок, ни кроток (достаточно почитать его жесточайшие письма к жалкому брату). Он искусственно, огромным усилием своей могучей воли, вечным изнурительным надзором за собой делал себя тишайшим, добрейшим, скромнейшим, грациознейшим. Поэтому так натужно выглядят все его назойливые самоуничижения: «Толстой первый, Чайковский второй, а я, Чехов, восемьсот семнадцатый». «Мы с вами», — говорил он ничтожному Ежову. А его неостроумные прозвища, даваемые близким, друзьям, самому себе. Все это должно было изображать ясность, кротость, веселие незамутненного духа, но, будучи насильственным, отыгрывалось утратой юмора и вкуса. Как неостроумен великий и остроумнейший русский писатель, когда в письмах жене называет себя «селадоном Тото». Он был искренен, прорываясь злостью: изменившая жена похожа на большую холодную котлету. Но литературные богомазы приписывают все проявления его настоящей, сложной и страстной натуры тяжелой болезни. Убежден, что живой Чехов был во сто крат интереснее и привлекательнее того образа, который он навязал мемуаристам.

У ТЫШЛЕРА

Мы ехали на Масловку с дачи по удручающей слякотной, грязной осени. У подъезда Тышлера с мокрой скамейки поднялся знаменитый, но опустившийся, вечно пьяный, полубезумный художник и, нависнув своим громадным туловищем, сказал голосом юродивого из «Бориса Годунова»: «Подайте рублик академику». А какой был красавец, спортсмен, талант!..

В подавленном настроении мы вошли в пахнущий кошачьим аммиаком подъезд, с трудом отыскали кнопку звонка во мраке. И вдруг — прекрасный, радостный, какой-то сказочный человек, которому никогда не дашь его лет, с чистой детской улыбкой, с детским любопытством к окружающим и детской безмятежностью. А вокруг — прелестный цирк его живописи. Тышлер!..

Я понял, откуда взялась его причудливая манера и как естественна, органична она для него, насколько чужда ломанью. Понял, почему у него все женщины, многие мужчины, дети, даже лошади носят на голове невероятные шляпы с цветами, флагами, скворечнями, а случается, так и с пиршественными столами, свечами и даже балаганами. В мелитопольском детстве его поразили бондари, носившие на голове тяжеленные бочки. Если человек может запросто нести бочку на темени, то почему не может он нести праздничный пирог, флаг да и все остальное? Картины Тышлера поют всемогущество человека, который сам себе и цирк, и театр, и Ромео с Джульеттой, и балкон, и веревочная лестница. Как чист источник этого столь долго гонимого творчества, как истинно народен талант Тышлера! И сколько в этом восхищенного уважения к людям. Сложный Тышлер на деле прост, наивен, доверчив и поэтичен, как кораблик или бумажный змей.