Читать «Диктатура сволочи» онлайн - страница 79

Иван Солоневич

— Что — добились? Царя уволили? — Дальше следовала совершенно непечатная тирада.

Я ответил, что я здесь не при чем, но я был студентом, и в памяти «народа» остались еще студенческие прегрешения революции. В глазах дворника я, студент, был тоже революционером. Дворник выругался еще раз и изрек пророчество:

— Ну, ежели без царя — так теперь вы сами дрова таскайте, — а я в деревню уеду, ну вас всех ко всем чертям!

Мой кузен, металлист Тимоша, посоветовал мне в рабочий район в студенческой фуражке не показываться — рабочие изобьют. Я навсегда снял свою студенческую фуражку. Ни мой дворник, ни сотоварищи Тимоши еще не знали того, что в феврале 1917 года по меньшей мере половина студенчества повернулась против революции и к октябрю того же года против революции повернулось все студенчество — одно из самых таинственных явлений русской истории.

«Студенты» делали революцию, и «народ» в 1917 году собирался бить студентов, а в 1905-ом и в самом деле бил: в Москве и Петербурге шли массовые избиения студентов «черной сотней». В Кишиневе и в Баку били студентов и евреев. Как и во всяком «народном суде» били кого попало и, как общее правило, не того, кого следовало бы: студенческую форму по традиции носили как раз правые круги студенчества, революционеры, — так же традиционно, — подделывались под «рабочие блузы», а от погромов страдала та часть еврейского населения, которая была настроена вполне лояльно, консервативно, ходила в синагогу и была «буржуазной» насквозь. На эти погромы русское правительство ответило изданием специального закона о массовых насилиях на религиозной или племенной подкладке — раньше в таком законе и нужды никакой не было.

Я повторю еще и еще раз: когда дело заходит о правде русской действительности — прошлой и нынешней — всякий человек, пытающийся эту правду сказать, упирается в стенку из миллионов цитат, прочно въевшихся в общественное сознание всего мира. Всякий иностранный историк по необходимости изучает русскую историю по русским источникам и первоисточникам. Но русская историческая литература является беспримерным во всей мировой литературе сооружением из самого невероятного, очевидного, документально доказуемого вранья. Если бы — это было иначе, мы не имели бы беспримерной в истории революции. Вся русская историческая и прочая литература была обращена не назад, а вперед — «вперед к светлому будущему чрезвычайки». Она перевирала все фактическое прошлое, чтобы обеспечить дорогу утопическому будущему. Это будущее пришло. Придет ли переоценка прошлого?

…Я, более или менее, окончил Санкт-Петербургский Императорский и Социалистический университет. Я был больше чем невежественным: все кафедры и все профессора этого университета позаботились снабдить меня самым современным прицельным приспособлением, которое гарантировало промах на сто восемьдесят градусов. Если исключить гражданское право и сенатские разъяснения, что должно было в будущем гарантировать мне буржуазные гонорары на фоне пролетарской идеологии, то все остальное было или никому ненужной схоластикой, или совершенно заведомым враньем, которое должно было быть уголовно наказуемым во всяком добросовестно организованном обществе. Я собственными глазами зубрил профессорские труды и я теми же собственными глазами видел живую жизнь: труды и жизнь не совмещались никак. Мне говорили о революционном рабочем — я его не видел. Мне говорили об угнетенном крестьянстве — я его тоже не видел. Мне говорили о голоде среди русского пролетариата, но с представителями этого пролетариата я ел хлеб и даже пил водку и никакого голода не видал. Перед самой революцией и пресса, и «общественность» вопили о голоде, а я, футболист Иван Солоневич, сидел у металлиста Тимофея Солоневича — водки у нас по поводу сухого режима не было вовсе, но и хлеб, и мясо, и сахар, и рыба были в изобилии. Председатель Государственной Думы Родзянко во главе целой группы общественных деятелей обращался к царю с паническим и устрашающим докладом о голоде в Москве — я был и в Москве и не видал никакого голода. И только совсем на днях, совершенно случайно, через тридцать лет после этой записки, я обнаружил некоторые статистические данные.