Читать «Толковый тариф. Два письма Николаю II» онлайн - страница 6
Дмитрий Иванович Менделеев
Разноречие коренное, достойное поныне разбора и настоятельно требующее если не абсолютного, то хотя временного, конкретного решения, начинается с ответа на то: где же, у каких народов, в каких странах должна развиваться промышленность, или: какие виды промышленности должно считать уместными для данной страны и для данного места в стране?
Ответ на это будет либо решением живых и коренных текущих вопросов человечества, либо звенящим кимвалом мертворожденных утопий. С утопиями же, всегда представляющими, как донкихотство, некоторую внутреннюю красоту и естественную ступень развития лучших сторон человечества, считаться всюду приходится, хотя бы они носили на себе печать излишнего оптимизма или были основаны на жестоком пессимизме. Пессимистический ответ утопистов на поставленный вопрос, однако, разбирать не стоит; он к жизни не прилагался, не подходит, да ныне и не предвидится, чтобы впереди находил много приверженцев. А утверждали не раз, что промышленность в ее наиболее развитых формах могут доводить до правильного конца только народы избранные, умеющие управлять своими побуждениями в такой мере, чтобы склоняться добровольно под игом промышленного давления и уступить право жизни и потомства немногим избранным — капиталистам по духу и плоти […]. Иное дело — ответ оптимистов. С ним началась экономическая наука, в нем много жизненного, и экономически молодому русскому уму в нем много привлекательного, как в образах классицизма.
Оптимистическая утопия отвечает: «laissez faire», не вмешивайтесь в экономическую жизнь народов, все сложится как должно, само собой, под влиянием личных аппетитов, людских способностей и склонностей и с течением времени. Это школа «экономистов» прошлого, исходящих в решении жизненных вопросов из отрывочных наблюдений и абстрактных сухих положений. Так во времена классические решали закон падения тел, не справляясь ни с прямым опытом, ни с косвенным разбором наблюдений, например над качанием маятника, даже без подробного расчета, прямо утверждая на основании отрывочных наблюдений, что чем тяжелее тело, тем оно скорее и падает. При этом прошу принять во внимание оговорку, которую мне часто пришлось бы повторять, если бы я не сделал ее теперь же по отношению к Аристотелю и «экономистам»: учения, ими выраженные, суть естественные, первые, а потому и любимые, хотя и ошибочные шаги, а я понимаю, что, не начавши ходить, нельзя идти твердо и туда, куда необходимо, приходить. Галилею и его школе пришлось опровергать учение Аристотеля о падении тел, но не потому оно пало, что кто-то сбросил две гири разного веса и заметил, что они упали в одно и то же время. Это наблюдение было такое же отрывочное, как и Аристотеля. Смысл его так же убедителен, как и опыт с бумажкой и монетой, падающими в разные времена. Там и тут условий много, все их сразу не охватить в простом наблюдении, случайно производимом. Например, тут примешалось сопротивление воздуха. В опыте (а не в наблюдении) устраняется воздух, и тогда падают перо и монета единовременно, как две гири разного веса. А опыт строится людьми, и, следовательно, в нем устраняется то, что уже раньше — помимо опыта — показывается или предполагается усложняющим наблюдаемое. Нет, не новые отрывочные наблюдения сломили учение Аристотеля о падении тел, а сумма, целая система исследований. Они состояли, во-первых, в виде отвлеченного разбора или возможно полного анализа явления падения тел и в извлечении из него отвлеченных же «законов падения тел»; во-вторых, в проверке прямым опытом выведенных законов. Туг вышел следующий курьез: выдумал в Болонье приспешник инквизиции Риччиоли опровергнуть опытом законы Галилея и с падающей болонской башни заставлял падать глиняные шары. Вышло так, что этот отрицатель дал лучшие подтверждения для новых тогда «законов». В-третьих, эти новые законы применили тотчас к объяснению качаний маятника, движений брошенных тел и т. п. и везде нашли согласие явлений не с аристотелевскими, а с галилеевскими законами. Не будь Аристотеля с его вечной славой, не быть бы и Галилею, он и его последователи не разбирали бы столь подробно следствий, внимание не шло бы столь напряженно и недостало бы усидчивости в разработке множества частностей. Так и с учением «физиократов», увидевших основное значение сельского хозяйства и других добывающих видов промышленности и проповедовавших «laissez faire, laissez passer», т. е. советовавших правительствам ни во что промышленное не вмешиваться. Та же французская мысль, хотя выведенная из иных начал, еще резче выразилась в школе «индустриалистов», последовавших за Адамом Смитом, понявшим созидающее значение труда. Расходясь во многом, обе школы сошлись в принципе «невмешательства» в промышленные отношения как внутренние, так и внешние. Внутри Борнео есть племена, князья которых приобретают власть только во время войн. Что-то подобное этому сказалось в учении о «невмешательстве». Но должно же видеть, что Аристотель обосновал многие части науки, в которой сделал и свои особые, им введенные ошибки, заразившие многих. Так и экономисты указанных направлений. Они первые обратили внимание на важное значение того, что скользит мимо каждого из нас непримеченным, обобщили это, превратили в стройное учение и умели убедить в необходимости не только искать в экономических вопросах истины, но и следовать раскрытой истине до ее практических следствий. Заметив многое, они взяли отрывочное и, совершенно как Аристотель, приняли найденное за истину, не развивая до полного анализа, но и не возводя в закон. Это сделали уж их последователи. Приходилось разбираться в этом учении, проверять его не какими-либо отрывочными наблюдениями вроде явлений рынка, а целой суммой опытных доказательств и целой системой исследований. В результате этой борьбы, описанной для Англии, где она велась сильнее, чем где-либо, и еще поныне не закончилась, по интересной книге проф. Янжула «Английская свободная торговля» (II, Москва. 1882), получилось понимание того: