Читать «Теплый Благовест» онлайн - страница 13
Лев Иванович Кузьмин
— Зачем, — спрашиваю, — звал? Что-нибудь помочь? Что-нибудь подержать?
Дядя Миша бородат, лыс, по меркам моим даже стар, но глаза у него всегда чуть-чуть озороватые, — так и кажется, он сейчас скажет что-нибудь лукавое.
Он и в самом деле говорит:
— Ага, подержать… Подержать, да и выпустить!
— Что «выпустить?» — удивляюсь я.
А он снимает рабочий свой фартук, бросает на верстак, машет мне:
— Идем к Зинке…
Тут я пожимаю плечами еще озадаченней, потому что Зинка — всего-навсего пичужка. Птичка — овсянка. Из тех, что летают стайками по нашим перелескам, полям и даже остаются там на зиму.
Вот зазимовала и эта пичуга. А морозы нынче «завёртывали», как говорит бабушка, «самые окаянные», и овсянка в поисках хоть каких-нибудь питательных крох жалась вместе деревенскими воробьями к деревенским крыльцам. Жалась, искала, да, видать, не нашла. И сгинула бы совсем, если бы не дядя Миша. Не в пример очень многим, довольно-таки равнодушным ко всякой пернатой малышне людям, он птаху подобрал, отогрел, смастерил ей домик-клетку, поселил у себя в избе.
А поскольку даже и при домашнем благополучии овсянка насвистывала лишь однозвучное, скромненькое: «Зинь-зинь…», то дядя Миша и назвал ее Зинкой. А еще — Простушкой. Потому что наряд ее перовый был всю зиму тоже невзрачным, почти серым.
Дядя Миша сам Зинку кормил, сам поил, но иногда приглашал и меня поухаживать за нею. При этом, рассуждая со мной о бедноватом убранстве пичужки, он все приговаривал: «Вот погоди… Настанет время — увидишь…» А что «увидишь», открыть не желал. Да и сам-то я чаще торчал в чуланчике возле рубанков, фуганков, возле верстака, чем около скучной Зинки.
Ну а теперь, только мы в избу, в комнату входим, только я взглядываю на клетку, которая висит напротив ярко-светлого окошка, — так тут я на месте и замираю. В клетке — не Зинка; в клетке — чудо! Там заместо Зинки-Простушки желтая, как луговой цветок, веселая, словно совсем новая птица! И голос ее такой, будто из клетки льется, звенит радостный ручей.
— Неужто — она?! — ахаю я изумленно.
— Она… Факт, она! — басит, сам весь светится дядя Миша. — По весне и одежку, и песню переменила. Поет в честь близкой воли!
— Почему «близкой»? Разве отпустишь? Такую-то красивую…
— Красивую и надо отпускать! Краса в неволе вянет. Да и бабушка тебе, конечно, сказывала: ныне — Благовещенье… А в каждое Благовещенье — птиц на волю отпущенье! Отпирай клетку, имай Зинку, волю дадим ей на крыльце.
И дядя Миша подталкивает меня поближе к Зинкиной клетке, а я — боюсь.
Я упираюсь:
— Ой! Она такая маленькая, такая живая, что трогать боязно!
Но дядя Миша говорит, что ему боязно тоже. И показывает ручищи-ладонищи, до того загрубелые, будто это пара железных, совковых лопат.
— Не дай бог, — говорит дядя Миша, — возьмусь ими за пичугу как-нибудь не этак… А у тебя ручка легкая, детская, — давай имай!
И вот я, затаив дыхание, тянусь к Зинке, накрываю ее ладонью. Она же, словно этого и ждала, даже не вырывается. Я только чувствую ее горячее тельце. В ладонь мне стучится лишь ее крохотное сердчишко. Зато мое-то собственное сердце бухает во всю. Оно бухает должно быть оттого, что в руке моей впервые чужая, пусть очень маленькая, но горячая жизнь. И я спешу быстрей на крыльцо, за мною торопится, натопывает дядя Миша. Там на ветру, на солнце, он кричит: