Читать «Где-то в мире есть солнце. Свидетельство о Холокосте» онлайн - страница 9

Тодд Хазак-Лоуи

Мама наклоняется поцеловать меня в голову, но я прохожу мимо, не останавливаясь. Только отмахиваюсь, когда мама напоминает мне поиграть на скрипке. Следующее, что помню: я сижу на постели, таращусь на печенье-звезду, один луч отломан, и все печенье влажное от пота и крошится в моем кулаке.

2 октября 1939 года

— Миша, — сказал папа однажды днем, когда я пришел из школы. — Не хочешь ли наведаться к «Королю железных дорог»?

Я даже отвечать не стал, просто вскочил и схватил куртку. Ведь «У короля железных дорог» — лучший магазин во всей Праге, а я там сто лет не был. Папа водил меня туда еще перед отъездом в Лондон, где он пробыл несколько месяцев, только недавно вернулся. Пока мы ждали лифта (наш дом один из самых первых в городе был оборудован лифтом), я чуть не проговорился, что на моей памяти мы никогда не ходили в «Короля» будним днем, но промолчал — а то вдруг папа передумает. Посмотрел на него и улыбнулся, и все. И папа мне улыбнулся, но как будто рассеянно. Или это потому, что он очень устал, хотя, когда смотришь на него издали, кажется, вроде всё как всегда: отличный костюм, отличный галстук.

Я выбежал из подъезда первым и сразу свернул влево, потому что с тех пор, как та пара спрыгнула с балкона, я старался не ходить там, где они упали. Но папа указал большим пальцем в другую сторону.

— Пойдем для разнообразия по Шимачковой.

Я чуть было не скорчил гримасу, но вовремя остановился — папа не успел заметить. Я же знаю, почему так надо. Потому что улица Велетржни для евреев теперь закрыта. Немцы все время принимают новые указы и правила. Эти тупые немцы. И почти все правила — для нас, евреев. Чтобы мы не ели почти ни в каких ресторанах, не плавали в городских бассейнах, даже в школе с немецким языком учиться нельзя. Мариэтте пришлось перейти в чешскую школу, а я и так был в чешской. У нас отобрали радио, а примерно месяц назад запретили выходить на улицу после восьми вечера. Не то чтобы я обычно гулял так поздно, и все же это нечестно.

Нам пришлось даже расстаться с Лечи, потому что неевреям больше нельзя работать у евреев. Последний день был самый тяжелый. Она приехала спозаранку и принялась драить квартиру и готовить так, словно от этого зависела ее жизнь. Мама все время говорила ей: хватит, ничего не нужно делать, уговаривала пойти в гостиную — выпить чаю. А когда Лечи все-таки села за стол, то позвала меня. Я пришел, и она усадила меня к себе на колени, как делала много лет назад, хотя теперь я слишком большой, чтобы сидеть у кого-то на коленях. И все-таки я не стал спорить, потому что видел, как для нее это важно. Она очень крепко обняла меня и заплакала, и тогда моя мама тоже заплакала, и я чуть не заплакал вместе с ними. Сполз с няниных коленей и ушел к себе в комнату.

Мы с папой прошли мимо того места, куда упали те двое. На следующий день после того, как это случилось, я спускался и осматривал тротуар, но не нашел никаких следов: ни ямки, ни трещины, ничего такого. Я спросил маму, правда ли это было, но она покачала головой и предложила «обсудить это в другой раз». Другой раз так и не наступил. Я еще как-то заговаривал с ней, но мама сильно огорчалась, стоило об этом упомянуть, и я перестал.