Читать «Это называется так (короткая проза)» онлайн - страница 12

Линор Горалик

Он никогда об этом не задумывался. Дверь перекрасили в синий цвет сколько-то лет или месяцев назад, он не знал зачем. Лепреконы, которые красили дверь, научили его складывать из листьев малины и сигаретных бычков маленькие круглые корабли с музыкой и подвешивать их в воздухе.

Норушка

Он всегда пересаживался на шоферское кресло, а шофер уходил в сквер или, когда было холодно, забегал в полуподвальный гастроном, зажатый между двумя офисными особняками. Если бы он оставался сидеть на своем месте, его бы замучили все эти бесконечные старухи, трясущиеся тощие мужчины, одного из которых звали Тропарь, тихие местные синяки. Ему нужны были эти полчаса, он начинал думать про эти полчаса уже утром, как алкоголики (видимо) думают про свой глоток, залп. Его отпускало только на эти тридцать минут в день; они были его жадной фантазией, только на этой фантазии он и держался, а к больным как будто приходил не он, его голосом с ними разговаривал не он, что-то там писал не он, а некоторый внешний, окружающий его собою посторонний человек. Еще полгода назад он боялся, что этот человек напишет неправильное или забудет важное, а теперь уже не боялся, а просто спал, пока внешний человек его собственным голосом отгонял от кровати заполошную жену пациента, а потом шел мыть руки и нюхал в ванной удивительное, изумрудного цвета мыло, красиво выставленное на самой высокой (подальше от жадных рук) полочке. Сам же он был вроде гладкого, скользкого, бледного шара внутри внешнего человека, и до него сквозь сон доходили одни только приглушенные звуки внешнего мира, его слабая глухая дрожь.

Но все равно иногда мерзкий щелчок иглы, сломавшейся в чьей-нибудь сведенной мышце, или запах огурца, все еще зажатого в руке измученного эпилептика, резко будили его. Тогда он, сам больной от паники, спросонья не понимающий, что уже сделал, а чего не сделал внешний человек, начинал кричать на заполошную хозяйку или требовать, чтобы фельдшер «повторил давление», и до самого вечера уже не мог заснуть, в груди словно стоял плотный узловатый сгусток. Но зато полчаса вымоленного у Господа обеденного перерыва были временем, когда он мог спать безо всякой оглядки. В эти полчаса он ел, медленно и сладко, какой-нибудь жирный толстый бутерброд, придуманный с ночи и любовно заготовленный с утра, ел конфетку, пил сладкую воду. Во все дни, кроме среды, они с водителем заводили свою «скорую» в маленький двор на Хитровке, по камням протряхивались мимо строительного забора и прятались позади него на полчаса. Стройка была неживая, никто не видел их, никто не трогал, и только в среду с ним была эта неприятная сухая женщина. Он сто раз просил забрать ее от него, и сто раз ему отказывали, потому что она была хороший фельдшер, а выходить могла только в среду и пятницу, и ушла бы от них на другую подстанцию за те же позорные копейки. Она требовала, чтобы он ставил машину прямо на бульваре, около трамвайной остановки, около церкви, и понимающий водитель убегал в гастроном, чтобы он мог на полчаса пересесть в водительское кресло. Некоторые старухи, правда, все равно пытались спросить о чем-нибудь из-под окошка, он просто закрывал глаза или говорил: «Бабушка, я что, врач?» — и для убедительности хлопал по баранке. К тому моменту, когда они парковались на бульваре, их уже ждала робкая очередь из старух и синяков, фельдшерица вела прием сзади, в кузове, синяки и старухи не шумели — понимающие были. В эту среду у него был с собой хлеб с отрубями, такая булочка из двух плоских половинок, а в ней — майонез, листья салата, помидор очень тонко нарезанный, окорок «Тамбовский», горчицы немножко совсем, соленый огурец тоже очень тонко, вдоль, чтобы не вываливалось, и все это плотно было завернуто в фольгу, чтоб форму удерживала. И пепси. Он ел и смотрел на идущую по бульвару беременную женщину: чуть кренится на левый бок, держит руку на животе — видно, плод крутанулся; срок был средний, месяцев шесть, наверное, и он подумал, что иногда срок легче определить не по спрятанному под одеждой животу, а по каблукам: месяца до седьмого носят московские-то. Он удивился, что такая приличная женщина подошла к их кузову, но прислушиваться не стал: беременные, что скажешь, увидела женщину в белом халате — как же мимо пройти. Он развернул батончик, куснул, и тут фельдшерица стала стучаться к нему в окно, потребовала, чтобы он звонил Косте, сказала — «готовься, быстро поедем». Он спросил, что такое, фельдшерица сказала — «сама не разберу». Он с ужасом подумал, что сейчас нужно будет бежать к кузову, и взмолился кому-то: «Пожалуйста, ну оставь мне эти восемь минут, ну пожалуйста, ну оставь мне эти восемь минут, я же умру сейчас, ну пожалуйста, я все смогу после них, дай мне только эти восемь минут!» Он спросил еще раз: «Да что такое-то?» Фельдшерица опять сказала: «Давай ехать, быстро поедем», это всегда с ней так было, она просто отдавала ему распоряжения, и обычно он был даже рад, но только не сейчас. «Кровит?» — спросил он. «Сильно», — сказала она, — «Живот очень тугой, плод не слышу, и еще что-то, не понимаю. Быстро поедем, давай — давай, звони, быстро поедем, готовься», — и вот это «готовься» вдруг вызвало в нем совершенно слепую ярость, потому что ясно говорило: она все про него понимает в этот последний год, и все остальные, наверное, тоже всё понимают, и старухи тоже, и синяки. Конечно, он не смог приготовиться, хотя дал себе двадцать секунд и за эти двадцать секунд послушал вкус конфетки во рту, назвал себя «мой хороший», пообещал себе горячую грелку под ноги дома вечером, но гадина эта стучала ему из кузова, и у него не получилось приготовиться жить дальше, а Костя уже прибежал и вытащил его со своего места, и он понимал, что надо бы пойти в кузов, но не хотел и не шел, вот не хотел и не шел и сел рядом с Костей впереди, а в кузове уже кричали, и он сам закричал на Костю (который тоже, надо полагать, все понимал, раз уж все всё понимали), и Костя вильнул — решил рвануть переулками в обход пробки, которой, конечно, их сирена была, как мертвому припарки, и тут машина повернула как-то особенно мягко, словно делала па, и встала на правые колеса, а Костя с открытым ртом лег на руль, как на подушку, и стал поворачивать руль сразу всем телом, и секунд через двадцать машина влетела в серый глухой бок углового здания. Пока он выбирался из кресла, и ватными ногами переступал по качающемуся тротуару, и дергал за ручки кузова, и чуть не ударил себя поддавшейся, наконец, створкой по лицу, в кузове было очень тихо. Женщина глядела на него с койки совершенно белыми глазами, а фельдшерица стояла, разведя дрожащие руки, и смотрела вниз, на пол, где было совсем чуть — чуть крови и много крупных осколков шершавой, нежно — кремовой скорлупы. Дрожащая лужа чего-то прозрачного и вязкого медленно подтекала к нему под ботинок, и лежал в этой луже огромный, размером со сковородку, бледный желток.