Читать «Хочешь-не-хочешь» онлайн - страница 19

Глеб Иванович Успенский

– Азбучков, – продолжал между тем отец, – грифельков бы, ох, бы нам хорошо тоже… да где! Уж только бы мать не догадалась, избави бог – и так как-нибудь… Тут одна девчонка, Марфутка, семилетняя, ух, зла учиться-то! ну – бедность! Все углем учится на стене – вон посмотри…

Я поглядел: вся стена была измазана углем.

– Нету! – как-то беспомощно произнес отец: – что будешь делать!.. Бедность! И уголь-то еще дадут ли… Намедни вот Марья и то закричала на нее: «что ты тут все таскаешь? не напасешься»… Вот как у нас насчет этого…

Отец засмеялся. Я был удивлен…

– Иде ж взять-то!.. Мать-то, чай, сама по миру ходит? – предположил Филипп.

– А то что ж? о каких тут грифелях думать?.. Что у меня есть – даю, а уж чего нет – ну, не взыщи… Вот священных историй тоже беспременно бы надо…

– Я привезу непременно, – сказал я, чувствуя, что меня с каждой минутой захватывает жажда помогать и делать что-нибудь доброе в деле, совершенно для меня чужом; этого до сих пор я еще не испытывал и потому так же радостно вспотел от нового ощущения, как и Мишутка.

– Ох, – сказал отец, вздохнув: – много, много надо… И ничего-то нет… Ну, зато уж, – вдруг необыкновенно радостно воскликнул он: – уж и разжился я штучкой одной… Погляди-кось, какая штука-то!

Он проворно вскочил с лавки, еще проворнее побежал к кровати, вытащил оттуда сундучок, долго рылся в нем и вытащил, наконец, что-то в бумаге.

– Вот! – сказал он с торжеством.

Бережно развертывал он бумагу; все столпились вокруг отца и с величайшим любопытством смотрели – что там будет; в бумаге оказалась завернутая машинка чинить перья, штука для меня очень простая, давно знакомая; но не так смотрели на нее все другие зрители, начиная с отца. Когда он рассказывал, как надо эту машинку употреблять; когда он показал, как скоро она чинит, – неподдельный и неописуемый восторг охватил всех.

– Ведь это – что! – весь сияя, говорил отец: – ведь я сколько хошь накатаю им перьев-то? Дуй, ребята, не робей…

– Штучка!.. Ну, так уж – ах!.. Что выдумают! – говорил Филипп в восторге…

– А то, братец ты мой, бьешься, бьешься с перочинным-то ножиком – смерть. Семь человек, семь перьев, да руки-то трясутся, да мозоли, что ни хватишь – да и расколол… То ли дело – это?

– Уж чего же лучше! – сказал Филипп, радуясь за отца.

Не перескажешь всего, что творилось в этот вечер моего первого свидания с отцом. Разговор, попавший раз на тему нужд, недостатков, уж ни разу не имел случая коснуться чего-нибудь другого; так было много всего, чего надо и чего нет, чего негде взять, чего не дадут. Глаза мои точно впервые открылись на такие вещи, которые я видел мильоны мильонов раз и которые теперь под этот почти спокойный, почти хладнокровный разговор о них отца и Филиппа представились мне совершенно в ином виде. Сколько раз я видел босоногого мальчишку, деревенского полураздетого ребенка, и ни разу до сей минуты у меня не мелькнула мысль о том, что ребенку хорошо бы быть одетым. Проезжая в тарантасе мимо таких разутых и раздетых ребят, я обыкновенно не чувствовал ровно ничего, мне не приходило в голову никакой мысли, в сердце не являлось никакого ощущения, точно полуголый мальчик – такое же нормальное явление, как обросший шерстью баран или покрытая перьями курица. И, баран и курица никогда и ни в ком не возбуждали, надеюсь, желания улучшить их костюм: именно так вот и деревенская голь не производила на меня никакого впечатления… Теперь же какое-нибудь словечко отца о том, что, мол, дай бог здоровья писарю, подарил Ваське опорки, производило на меня необычайное впечатление. Оказывалось, что не подари писарь опорков – Васька всю бы зиму просидел дома и не мог бы ходить учиться грамоте, потому что он – сирота: нет у него ни отца, ни матери, и живет – где день, где ночь. «Тоже – человек!» – во время разговора о Ваське сказал совершенно просто Филипп и проткнул мое сердце, точно иглой, ужасом за «человека», который не может выйти учиться, потому что нет сапог, потому что некому дать их. «У самих нет!» – «Где ж взять-то?» – «Кабы кто дал бы». – «Так и дадут – как же!..» – «Иной бьется, бьется». – «Уж и бьется же только». – «Бился, бился, братец ты мой», и т. д. и т. д. Этими фразами, точно бисером, усеивался всякий без исключения рассказ, выходивший из уст отца, Филиппа или кого-нибудь из других крестьян, участвовавших, в нашем разговоре, и касавшийся совершенно новой для меня среды. Не могу в точности передать, какого рода разговор происходил у нас за самоваром, который наконец-таки пожаловал на исписанный учениками-ребятами стол, сопровождаемый вновь целым полчищем народа, норовившего при случае повеселить чайком и себя. Помню, что во время чаепития разговор принял отчасти шутливое направление и по временам, и довольно часто, прерывался смехом; но шутки и смех не занимали меня. Думая о слышанном, я только удивлялся, как они могут еще смеяться, и не понимал ни смеха, ни шуток.