Читать «Том 7. Эхо» онлайн - страница 369

Виктор Викторович Конецкий

А сами искусство и литература эксгумируют красоту, похороненную в прозе жизни, и оживляют ее, как Христос Лазаря.

Сколько можно спорить о литкритике? Литература она или нет? Писатели критики или не писатели? А ведь просто все. Искусствоведы, пишущие о живописи, скульптуре, архитектуре, не пытаются даже выдавать себя за живописцев или скульпторов. Чем от них литкритики отличаются?

Больше всего профессиональных теоретиков бесит в теоретических пассажах прозаиков то, что последние совершенно безмятежно позволяют себе быть неправыми, заявляя, например, что Достоевский — длинный, нескромный и претензионный сочинитель (Чехов) или что Шекспир — бумажный тигр (Толстой). Критика больше всего бесит в прозаике-теоретике то, что последний говорит то, что действительно чувствует, и если он дальтоник, то на зеленое дальтоник-прозаик говорит красное, хотя из сравнительного опыта уже знает, что другие называют его красное зеленым. И, зная это, прозаик-дальтоник называет зеленое — красным. Это ему никогда не простится!

Хорошее словечко у Помяловского есть: «плюходействовать» — давать в фельетоне слишком уж откровенные и большие плюхи оппоненту — так я понимаю.

Он умер от фурункула и гангрены. И это для него — слава Богу. Помяловский больше не закончил бы ни одной книги. Он погиб бы от водки. Он слишком ненавидел несправедливость в персональном (к себе) варианте. А такая ненависть убивает талант, особенно если талант не очень велик и с большой примесью ума.

Разложив перед собой фотографии либеральных писателей, пьяненький Помяловский пророчествовал: «Вот этот допишется скоро до статского советника, этот заговорит иначе, коли ему казенное жалованье дадут, а этот хоть и кажется прогрессистом, но от него подчас „Русским вестником“ воняет…» Когда раскладываешь так перед собой фотографии подонков, вместо того чтобы с ушами находиться внутри очередной книги, это и есть увядание художественного дара. Толстой ненавидел не меньше Помяловского, а…

Гении обращались с окружающими людьми — родственниками, знакомыми, историческими личностями — без стеснения. Имею в виду введение их в литературные произведения с полной угадываемостью (Чехов — Кувшинникова).

Крупные писатели часто и заметно рисковали в земной жизни земными благами, потому что знали и знают, что у них две жизни. И ради продолжительности второй жизни есть смысл претерпеть в этой. А если у человека одна жизнь, ему куда как труднее не приспосабливаться и не выгадывать, ибо он обречен на безвестность.

Вторая писательская жизнь имеет длительность, прямо пропорциональную количеству смелости и честности в первой, — риск оправдан, хотя далеко не всегда осознан, часто срабатывает интуиция таланта.

«Страдая и замирая в душе, как всегда в толпе, Наташа шла в своем лиловом шелковом с черными кружевами платье так, как умеют ходить женщины, — тем спокойнее и величавее, чем больнее и стыднее у ней было на душе…»

Мороз по коже — так прекрасно!

А ведь: два раза рядом «в» (в душе… в толпе), два раза рядом «как», в трех строках: «как… так, как… тем… чем». Но какая красота, пластика слова и женского движения сквозь толпу, какая жуткая точность, правда, наблюдательность, изученность в «тем спокойнее и величавее, чем больнее и стыднее»! И ведь платье это лиловое с черными кружевами будто на тебе самом надето — так его чувствуешь, шелк этот по твоей коже скользит. И какое сочувствие к грешнице, как с ней вместе стыдно и одновременно гордо и непреклонно!