Читать «Тень звука» онлайн - страница 20
Андрей Андреевич Вознесенский
Кабинет рентгенолога – исповедальня.
Кто-то зябко за локоть меня пододвинул.
Я замер.
глядел сквозь меня
золотыми глазами.
Я узнал эти Очи,
человечество зрящие.
Что ты зришь во мне, Осень,
в жизни – нужной иль зряшной?
Где какие разрухи, полеты, пороки
и затоптанные болевые пороги?
Его – Время язвительно
изнутри оглашало собою.
Пусть мы скромны и бренны.
Но, как жемчуг усердный,
вызревает в нас Время,
как ребенок под сердцем.
И внезапно, как слон,
в нас проснется, дубася,
очарованный звон
Чрезвычайного Часа.
Час – что сверит грудклетку
с гласом неба и Леты,
Час набатом знобящим,
как «Не лепо ли бяше».
Час, как яблонный Спас
в августовских чертогах.
Станет планка для вас
подведенной чертою.
Вы с Россией одни.
Вы услали посредников.
Смерть – рожденью сродни.
В этом счастье последнее.
Тогда вздрогнувший Блок
возглашает:«Двенадцать».
Отрок сжался в прыжок
к амбразуре прижаться.
Для того я рожден
под хрустального синью,
чтоб транслировать звон
небосклонов России.
Да не минет нас чаша
Чрезвычайного Часа.
Портрет Плисецкой
* * *
В ее имени слышится плеск аплодисментов. Она рифмуется с плакучими лиственницами, с персидской сиренью, Елисейскими полями, с Пришествием. Есть полюса географические, температурные, магнитные. Плисецкая – полюс магии. Она ввинчивает зал в неистовую воронку своих тридцати двух фуэте, своего темперамента, ворожит, закручивает: не отпускает. Есть балерины тишины, балерины-снежины – они тают. Эта же какая-то адская искра. Она гибнет – полпланеты спалит! Даже тишина ее – бешеная, орущая тишина ожидания, активно напряженная тишина между молнией и громовым ударом. Плисецкая – Цветаева балета. Ее ритм крут, взрывен.
* * *
Жила-была девочка – Майя ли, Марина ли – не в этом суть. Диковатость ее с детства была пуглива и уже пугала. Проглядывалась сила предопределенности ее. Ее кормят манной кашей, молочной лапшой, до боли затягивают в косички, втискивают первые буквы в косые клетки; серебряная монетка, которой она играет, блеснув ребрышком, закатывается под пыльное брюхо буфета. А ее уже мучит дар ее – неясный самой себе, но нешуточный.
«Что же мне делать, певцу и первенцу,
В мире, где наичернейший – сер!
Где вдохновенье хранят, как в термосе!
С этой безмерностью в мире мер?!»
Каждый жест Плисецкой – это исступленный вопль, это танец-вопрос, гневный упрек: «Как же?!» Что делать с этой «невесомостью в мире гирь»? Самой невесомой она родилась. В мире тяжелых, тупых предметов. Самая летящая – в мире неповоротливости.
* * *
Мне кажется, декорации «Раймонды», этот душный, паточный реквизит, тяжеловесность постановки кого хочешь разъярит. Так одиноко отчаян ее танец. Изумление гения среди ординарности – это ключ к каждой ее партии. Крутая кровь закручивает ее. Это не обычная эоловая фея –
«Другие – с очами и с личиком светлым,
А я-то ночами беседую с ветром.
Не с тем – италийским
Зефиром младым, –
С хорошим, с широким.
Российским, сквозным!»
Впервые в балерине прорвалось нечто – не салонно-жеманное, а бабье, нутряной вопль. В «Кармен» она впервые ступила на полную ступню. Не на цыпочках пуантов, а сильно, плотски, человечьи.