Читать «Татьяна» онлайн - страница 89

Николай Владимирович Блохин

Руки оставшейся половины собрания уже медленно потянулись вверх...

– Ну вот и славненько, – подвел итог хозяин собрания, – а теперь подходим к столу... впрочем, нет, – чтоб без толкотни, товарищ Подлесный, пройдите по рядам и пусть каждый распишется в постановлении.

Всех обошел товарищ Подлесный, и все расписались. Он очень внимательно смотрел, как расписывались.

– Да ты не мухлюй, ты свою, настоящую подпись ставь!..

И тут вошел отец Иоанн.

– Ну-с, батюшка, дело сделано, – так встретил его хозяин собрания, – вашей подписи не требуется, от вас требуются ключи.

– Какой подписи? – недоуменно спросил батюшка.

– Да вот, бумаги, единодушное решение, бывших, так сказать, прихожан.

Батюшка долго смотрел на бумагу, наконец, поднял глаза на собрание. Все глядели перед собой в пол, ни один не поднял головы. Хозяин собрания улыбался:

– Ты, поп, глазами-то своими не буравь трудящихся, ты ключи давай, да расходиться будем, а то вон дождь начинается.

– То не дождь, то слезы Владычицы нашей, Пресвятой Богородицы.

Сказав так, батюшка отвернулся от собрания, пошел к двери и, проходя мимо стола, положил на него связку ключей. Товарищ Подлесный открыл ящик и бросил туда связку. Вместе со звоном ее падения со стороны храма раздался приглушенный гул, и зазвенели стекла в окнах. Батюшка остановился у двери и, не оборачиваясь, сказал:

– Это снаряд взорвался. Тот. Последний. И остальные взорвутся – потому что перестали молиться.

И, сказав так, вышел.

Те, у кого были коротковолновые приемники, в тот вечер могли слышать сообщение: “На спецзахоронении отработанного оружия сегодня произошел взрыв. Причины взрыва не сообщаются, жертв нет”.

Деноминация

23-го декабря нового стиля 1921 года по мрачной лестнице Большого театра устало спускался большеголовый, коренастый человек в потертом пиджачке. Сразу было видно, что человек не придает и никогда не предавал никакого значения своей одежде, – застегнутый пиджачок был маловат, вытерт, с оттопыренными карманами и даже как бы протестовал пиджачок, он хоть и пропитался за многолетие совместной жизни безмерной энергией хозяина, однако же и подустал. Подустал и Сам. Да нет – устал страшно, устал невозможно, иссякать стала безмерная энергия... Да, великий и Легендарный, Непобедимый и Ненавидимый чувствовал себя в последнее время очень скверно; изможденное, бледное лицо его было обращено вниз, к плывущим навстречу мраморным ступеням. Шел, терзая мрамор измученными глазами, и мрамор цепенел, холодел под чутким взглядом и торопился быстрей промелькать, кончиться входом. Он знал и чувствовал свой взгляд, знал, что несет он в себе. И никогда не умягчил его, никогда не разбавлял добреньким туманцем, даже когда эти, (наконец-то пускать перестали), ходоки притаскивались, также придавливающе и взыскующе глядел на них – все-е, батеньки, контрики скрытые; все к себе тянут, все рабы "своего": Только те не контрики, кто своего никогда не имел, вот как сам он. Потому только на себя и надеялся, потому и верил только себе, потому на остальных прочих (на соратников более всего) так и смотрел. Во времени, когда головы надо рвать, нет места ни делам, ни взглядам добреньким. Свои же портреты – и газетные и малеванные, плакатно размноженные терпеть не мог. Некий разжижено-усредненный с невнятным выражением неясных глаз. Однако же затесался, промелькнул один портрет. И где его таким подцепил шустрый репортеришка? Когда же это он так смотрел? И на кого? Что ли на Чернова в Таврическом, когда учредиловку прихлопали. Лежал тогда на полу демонстративно, терзал буйными радостными глазами всех этих кадетишек-эсеришек и прочее интеллигентствующее говно. Союзников, ишь ты, призвать надумали...