Читать «Там, за облаками...» онлайн - страница 47

Валерий Владимирович Болтромеюк

Так мысленно толковал сам с собой Гордеев, адресуясь не столько к Мараховскому лично, сколько к тем, кто виделся ему за ним. А виделось множество. И многие из этого множества прошли за годы работы и через его руки. Видел он и таких, кого легкость уже, по существу, погубила, предопределив им, быть может, и феерические, но короткие летные судьбы, и это донимало его теперь с той остротой, с какой, всматриваясь в приближающуюся замену, болеют старики за будущее того дела, которому сами отдали жизнь. Если уж говорить о том, что после нас должно им остаться, думал Гордеев, с тем спокойствием думал, с каким оглядываются на жизнь, когда знают, что она, по существу, уже прожита; если уж об этом говорить, то самое главное должны вы у нас перенять вот что — тревогу. За каждый прожитый день. За каждый час, потраченный зря, не на дело, а на то, что возле него. В спешке, в затягивающих сумасшедших скоростях века уже некогда на себя оглянуться, думал Гордеев, да особого желания на это у них нет, потому что эта тревога еще не мешает им жить, еще не вошла она в плоть их и в кровь. Но на нашей земле все однажды возвращается на круги своя. В свой час каждый из людей должен, пусть даже и неимоверным усилием, вырвать себя из плена нарастающих скоростей, так стремительно меняющих жизнь, чтобы оглядеться, оглянуться, понять: кто ты, зачем? Никого не минует ни этот вопрос, ни эта необходимость.

За долгую жизнь видел Гордеев и таких, кто этого не сумел и, словно бы мимо себя промчавшись, так и не состоялся, канув бесследно, беспамятно. И потому, что он знал, как это бывает, а те, кто виделся ему в Мараховском, не знали, он считал теперь своим долгом, быть может, самым первым из тех, что еще числились за ним на земле, рассказать им об этом. Так, чтобы поняли.

А к Мараховскому у него особо лежала душа.

Земное свое тридцатилетие уже перешагнувший, летчиком этот парень был еще молодым — ведь не количеством, а качеством прожитого определяется зрелость; но уже и теперь он умел быть почти безошибочным в тех стремительно меняющихся ситуациях, какими богат любой из полетов и из каких, в сущности, состоит всякий полет. Еще не обладал он той синхронностью движений мысли и рук, когда, оформившись в сознании, в ту же секунду решение становится действием; еще не хватало в его работе того безупречного автоматизма, результата знаний, помноженных на опыт и расчет, без которого летчик просто немыслим, но задатки всего этого ощущались в нем заложенными от природы. Однако, свидетель всяко складывавшихся судеб, Гордеев знал, что летчик даже и в этом случае может в Мараховском не состояться, если не будет звенеть в нем колоколом, пусть и слышным только ему одному, неотделимая от самой его жизни вот эта тревога за каждый прожитый день, если не станет она такой же неутолимой, как неутолима в нем жажда летать. Вот это он мог, хотел и должен был сказать Мараховскому, раз уж так распорядилась судьба, что одному из них выпало учить, а другому — учиться. Но чтобы слова не остались просто словами и сделали свое дело, нужна была своя минута для каждого из них. А она еще не пришла. Гордеев видел: скажи он эти слова сейчас, Мараховский их только услышит, но не примет так, как это было бы нужно. Для таких слов еще не готовы сейчас ни разум его, ни сердце. И потому Гордеев продолжал молчать, выжидающе, сбоку поглядывая на второго пилота. Ничего нельзя было прочитать сейчас на лице Деда. Только сухие пальцы его выстукивали на колене какой-то ритм, понятный ему одному.