Читать «Советская литература. Побежденные победители» онлайн - страница 47

Станислав Борисович Рассадин

Не возникни в начале периода имя Гроссмана, почему б не решить: речь о Войне и мире, о «рупорном» Пьере Безухове? Или Толстой — соцреалист в каноническом, советском значении слова?

История Жизни и судьбы известна и драматична. Когда роман был закончен и автор принял решение передать его в журнал Знамя, редактору и прозаику-сервилисту Вадиму Михайловичу Кожевникову (1909–1984), рукопись прочел друг Гроссмана Липкин, восхитившись и осознав: «нет никакой надежды, что роман будет опубликован. Я умолял Гроссмана не отдавать роман Кожевникову, облик которого был всем литераторам достаточно известен. На лице Гроссмана появилось ставшее мне знакомым злое выражение. „Что же, — спросил он, — ты считаешь, что, когда они прочтут роман, меня посадят?“ — „Есть такая опасность“, — сказал я. „И нет возможности напечатать, даже оскопив книгу?“ — „Нет такой возможности. Не то что Кожевников — Твардовский не напечатает, но ему показать можно, он не только талант, но и порядочный человек“. Гроссман взглянул на меня с гневом, губы его дрожали…

…Наконец Гроссман, астматически дыша, спросил: „Ты отметил места, которые предлагаешь выбросить?“… Наиболее опасных мест я отобрал немного — все в романе было опасным… Помню, что посоветовал выбросить всю сцену Лисса с Мостовским, где гестаповец говорит старому большевику: „Когда мы смотрим в лицо друг друга, мы смотрим в зеркало… Наша победа — это ваша победа“».

Причиной, заставившей Гроссмана, вопреки совету, отдать роман именно в Знамя, было, помимо ссоры с Твардовским, то, что им, говорит Липкин, «овладела странная мысль, будто наши писатели-редакторы, считавшиеся прогрессивными, трусливей казенных ретроградов. У последних, мол, есть и сила, и размах, и смелость бандитов».

Мысль, к слову сказать, не то чтобы странная, а — запоздалая. Это прежде продажный Булгарин мог сохранить бумаги, доверенные ему Рылеевым накануне ареста. Запроданный соцреалист так поступить не мог, и Кожевников сообщил «куда надо». Роман арестовали — все машинописные экземпляры, черновики, предварительные наброски; к счастью, «органы» не подозревали, что их действия не были неожиданными. Один экземпляр надежно укрыл Липкин, правленый черновик спрятал еще один друг Гроссмана.

То, что карательные меры оказались чрезвычайными, не было случайностью.

Когда, уже долгое время спустя после смерти Гроссмана, и в могилу, скорее всего, сведенного арестом романа, в 1989 году Жизнь и судьбу опубликуют на родине, в журнале Октябрь, критик Диана Тевекелян скажет: «Мы читаем роман так, будто он написан сегодня». И: «Роман Василия Гроссмана пришел к нам все-таки вовремя».

Мысль, толкающая к дальнейшим размышлениям: не то же ли самое мы говорили, когда в 1966–1967 годах журнал Москва напечатал, пусть изувечивши текст, Мастера и Маргариту? И — что было бы, если бы Жизнь и судьба каким-то чудом явилась тогда, когда роман был написан. Наконец, что очень важно: вот доказательство фантомности самого по себе понятия «литературный процесс». Можно ль о нем всерьез говорить, когда он так управляем? Когда одни книги, способные изменить картину словесности и даже сознание современников, насильственно изымаются, а на вакансию властителей дум назначаются те, кто того уж никак не достоин (и, что обидно, будучи выдвинуты, худо-бедно, эту роль исполняют. Заставляя к себе в этой роли привыкнуть.)