Читать «Советская литература. Побежденные победители» онлайн - страница 118

Станислав Борисович Рассадин

Говорим о стихотворении Пестель, поэт и Анна (1965), в основе которого опять-таки документальность — запись беседы с Пестелем, сделанная Пушкиным 9 апреля 1921 года и, конечно, перетолкованная Самойловым. Так, во фразе Пестеля о собственном разуме, который противится материализму его же сердца, вопрос веры и атеизма подменен рассуждением о любви, что, впрочем, не мешает этому декабристу остаться исторически конкретным: тут комплекс идей, без сомнения, волновавших и подлинного тульчинского полковника. А Пушкин — надконкретен. Точно так же, как имя Анна по самойловской прихоти — символ женственности («А эту зиму звали Анной. / Она была прекрасней всех»), Пушкин не зря обозначен в заглавии не собственным именем, но званием, титулом — «поэт». Ему тесно в реальных обстоятельствах, принимаемых как неизбежность политиком Пестелем, и, прилежно слушая суровейшего из декабристов, отдавая должное его уму, с горечью сознавая, что «некуда податься, кроме них», поэт живет иным. Принадлежит иному. Тому, что в данном случае олицетворено молдаванкой Анной, а символизирует ту полуобъяснимую тягу, согласно которой поэту всегда нужно что-то сверх, над, вне: «Шел русский Брут. Глядел вослед ему / Российский гений с грустью без причины. / Деревья, как зеленые кувшины, / Хранили утра хлад и синеву. / …Качались ветки, полные листвой. / Стоял апрель. И жизнь была желанна. / Он вновь услышал — распевает Анна. / И задохнулся: / „Анна! Боже мой!“».

Все это притом, что Самойлов по убеждению был истинный государственник, не меньший, чем «русский гений», автор Полтавы и Стансов. Даже не удержавшись от шутки в адрес Солженицына с его почвенничеством в поэме Струфиан, незадолго до смерти, в письме к Лидии Корнеевне Чуковской, он признается, что «прежде недооценивал конструктивные стороны плана Александра Исаевича». Но в то же время будет упорно устраняться от причастности к идеологии наличного государства, от необходимости учитывать правила его игры. Отчего так до отчужденности жестко полемизировал со своим другом Слуцким — как сказано, другом и антиподом: «Мы друг другу не нравились, но крепко любили друг друга». Или — крепко любили, но…

Илья Эренбург, можно сказать, открывший Слуцкого, во всяком случае первым напечатавший в Литературной газете статью о нем (которую, спохватившись, та же газета охаяла), точно вспомнил в связи с ним сострадательную некрасовскую музу (и сравнение Бориса Абрамовича с Николаем Алексеевичем как раз и вызвало один из припадков ярости). Хотя Слуцкий, скорее, долго был причудливой модификацией просветительства XVIII века: «Я пишу для умных секретарей обкомов», — говорил он тому же Самойлову, вызывая его насмешки. Да это отражено и в стихах, особенно остро — постфактум, когда пришло наконец осознание тщетности такой воспитательной программы: «Всем лозунгам я верил до конца / И молчаливо следовал за ними, / Как шли в огонь во Сына, во Отца, / Во голубя Святого Духа имя. / И если в прах рассыпалась скала, / И бездна разверзается, немая, / И ежели ошибочка была — / Вину и на себя я принимаю».