Читать «Роксолана и Султан» онлайн - страница 98

Наталья Павловна Павлищева

Его изуродовали еще мальчиком, но лекарь попался хороший, сумел все сделать так, чтобы он не просто выжил, но и не превратился в толстую бабу с визгливым голосом. Совсем избежать женственности не удалось: голос был тонок, ручки маленькие, ножки тоже, но не оплыл, не стал похож на бочку. Именно потому надолго удержался в гареме и рядом с Повелителем.

Он все помнил, кроме своего имени. Название должности – кизляр-ага – приросло настолько, что стало этим именем. Кизляр-ага как у других Рустем-ага, Яхья-ага, как Ахмед-паша, Пири-паша… До паши ему далеко, хотя власти куда больше.

Лекарь оказался опытным, а мальчик живучим (после операции погибали многие), а еще сообразительным и умеющим не колоть глаза своим уродством, в котором не виноват. Просто он каким-то чутьем понял, что если сделает вид, что все как и должно быть, то сумеет добиться большего.

В первые годы он и не знал, что у других может быть иначе, чем у него, искренне полагая, что естество отрезают всем, потому и называется «обрезание». Но однажды увидел обнаженного слугу, ахнул:

– Мас Аллах, ему не делали обрезание?! Висит, как у жеребца.

– Если он не правоверный, так и не делали.

А потом увидел все и у правоверного, сообразил, что с ним самим что-то не так. На свое счастье, не задал вопрос, чтобы не смеялись, а поразмыслил и понаблюдал. Как раз в это время отбирали евнухов в гарем шах-заде Сулеймана в Манисе.

Открывшаяся истина была страшна, юноша понял, что отличает его от других, что он не мужчина и не женщина, никогда не познает счастья семейной жизни, которое дается даже рабам, не познает счастья любви.

Черноглазый, сообразительный, ловкий, он мог бы нравиться девушкам, но те сторонились. Чувствовали, что что-то не так? Но когда однажды попытался взять за руку симпатичную рабыню, та фыркнула:

– Уйди, кастрат вонючий!

«Кастрат» он уже понимал, а почему вонючий?

И это понял. За проведенные в обществе себе подобных годы юноша настолько привык к запаху мочи, что не замечал его, но постепенно научился просто контролировать себя, подвязывал ткань, часто менял, часто мылся с великими предосторожностями.

А потом шах-заде решил переполовинить евнухов, тех, которые не были полностью кастрированы. Не выдержали многие, погибли, а те, что выжили, после перенесенного совсем обабились. Вот тогда и помянул добрым словом лекаря юноша, хотя как за такое можно добром поминать?

Умный, не такой вонючий, как многие другие, ловкий, способный ужом проскользнуть и быть незаметным, он быстро стал кизляр-агой – главным евнухом, начальником над девушками. Повелитель ценил своего евнуха за умение сглаживать углы, за то, что не бегал с жалобами на непослушных рабынь, что не враждовал с валиде, не задавал вопросов и не сплетничал.

В гареме и без кизляр-аги все всё знали, а он, если не желал говорить, складывал внизу живота маленькие ручки и картинно закатывал глаза. Даже рабыни по-своему любили главного евнуха, потому что не был злым и жестоким, а если и вредничал, так это издержки должности. Но все знали, что кизляр-агу в мелочах можно задобрить подарками, а в чем-то важном он будет как каменная стена стоять на страже интересов своего господина.

К хихиканью за спиной и перешептыванию он давно привык, научившись относиться к этому снисходительно. В остальном кизляр-агу уважали, насколько женщины могут уважать евнуха. Зарвавшихся он быстро ставил на место, хотя попадались и такие, как баш-кадина Махидевран. Родила Повелителю сына и решила, что ей все можно. Вот и поплатилась.

И эта Хуррем тоже… Нет, она не насмехалась над кизляр-агой открыто, но в каждом ее слове, особенно о книгах и учености, он слышал насмешку. Ничего, жизнь и ей покажет. Уж иногда заползает в скалах выше, чем залетает птица. Он потерпит и посмотрит, как будет падать с высоты зазнавшаяся ученая Хуррем. И не такие падали…

Повелитель в походе, валиде занята своими делами и болезнями, Махидевран в опале в летнем дворце, куда не мешало бы переехать и гарему, да, видно, в этом году всем не до переезда. Роксолана одна… Нет, вокруг все время кто-то есть, рядом Фатима, Гюль, еще три приданных ей служанки, то и дело вертится кизляр-ага, иногда зовут к валиде. Но все равно одиночество давит.

Фатима и Гюль заглядывают в глаза, улыбаются, Роксолана улыбается в ответ, пряча глаза. Эта улыбка больше похожа на оскал. Доверять тем, кто уже однажды предал, нельзя. Других нет.

Уходила в покои султана, читала, пыталась писать сама. Все ради того, чтобы снова ощутить его присутствие, вспомнить каждую ночь миг за мигом. Ругала себя за то, что спала по ночам, а не смотрела на Сулеймана пусть даже в темноте. Потом вспомнила, как он испугался такого разглядывания (султана нельзя видеть спящим!). Заново проживала каждый день, который была рядом с ним. До дрожи в коленках, до мурашек по коже вспоминала его руки, его губы, касавшиеся самых потаенных мест. Сама пыталась представить, как ласкает, как гладит, целует его красивое лицо, плечи, прижимает к щеке сильную ладонь…

Представляла ночами и чувствовала ответный жар. Недаром говорят, что влюбленные связаны и на расстоянии, – султан, несомненно, чувствовал, откликался. Это хорошо, это означало, что не забыл, что так же ждет и желает встречи, как она сама.

Но однажды…

Роксолана с трудом отогнала это ощущение. Показалось, что ее груди коснулись те, другие руки – руки Ибрагима! Что ее плечи сжали другие ладони, груди коснулись другие губы… Она дернулась, словно стараясь выбраться, освободиться. Удалось, но ненадолго. И самым страшным для Роксоланы было ее собственное желание подчиниться чужим рукам.

Когда в следующий раз кожей ощутила эти страстные прикосновения, мысленно отбивалась уже не так уверенно. Где-то внутри крепло желание подчиниться, отдаться хотя бы мысленно. Стало страшно, словно изменяла султану, но отказаться уже не могла.

Почему она уверена, что это Ибрагим? Может, это Повелитель так страстно желает ее? И отбиваться нельзя: если это Сулейман мысленно снова и снова ласкает свою Хуррем, то сопротивляться даже мысленно – преступление. И она подчинялась, горела под этими незримыми прикосновениями, чуть не дугой выгибалась, чувствуя на своей груди горячие губы, а на бедрах сильные руки.

Что за наваждение?! Он ласкал ее каждую ночь, горячо, требовательно… От этого по утрам под глазами ложились тени, словно после настоящих бурных ласк мужчины. Еще немного, и заметят. Конечно, можно отговориться бессонницей в тоске по султану, но выдадут блестящие глаза. Глаза приходилось прятать, чтобы никто не прочел в них преступных мыслей.

Роксолана старательно обманывала сама себя, твердила, что это Сулейман вспоминает их объятия, что это он так страстно желает свою Хуррем, потому желание летит через многие земли от него до нее. Убеждала, что не отвечать нельзя, можно обидеть султана, он забудет, откажется… И понимала, что все обман: если Сулейман и желал, то не так страстно, его объятья были другими. А в этих ночных видениях самым главным было сознание недозволенности, невозможности самих объятий. Не потому, что они больше похожи на колдовские, а потому, что запретны.

Чувствуя, словно чьи-то пальцы пробегают по ее позвоночнику, гладят спину и ягодицы, Роксолана уже понимала, что это мысленно делает Ибрагим, это его руки именно так касались ее, тогда еще будущую невольницу гарема. Сулейман ласкал иначе, он уже был хозяином и запретов не ведал, а Ибрагим словно сознательно играл с огнем.

Она гнала видения, старалась как можно меньше спать, больше думать о Сулеймане, вспоминала и вспоминала каждое его прикосновение и с каждым днем все сильнее чувствовала, что Повелитель думает о ней реже, чем Ибрагим, и хочет ее меньше.

А однажды вдруг приснились сначала все те же горячие ласки Ибрагима, а потом будто он тянет ее за руку за собой, но она точно знает, что тянет к краю бездны. Шагнуть туда страшно и сладостно, полететь в последнем полете, понимая, что внизу погибель, но не жалея ради этих мгновений полета и самой жизни.

И вдруг ужаснулась: а как же ребенок?! Он тоже погибнет вместе с ней?

Села на постели с криком: «Не-ет!» К ней кинулись Фатима и Гюль:

– Что, госпожа, что вам приснилось?

Роксолана сидела, пытаясь понять, что происходит, помотала головой:

– Нет, ничего… все хорошо…

Потом легла тихонько и до рассвета лежала без сна, пытаясь разобраться в самой себе.

Было ощущение, что отступила от края пропасти, уже занеся над ней ногу.

Это наверняка так и есть, потому что отвечать Ибрагиму даже так, мысленно, означало выдать себя при первой же встрече, а еще – потерять Сулеймана. Она вдруг поняла это совершенно отчетливо. Если только допустит в мысли Ибрагима, Сулейман будет потерян.

Как она могла забыть об этом, как могла ночь за ночью даже мысленно поддаваться горячим ласкам грека, как допустила даже мысль о возможности таких ласк?! Неужели в ее душе всего лишь страсть к рабу и черная неблагодарность к султану? И дело не в том, что один раб, другой господин. Сулейман любил, а Ибрагим всего лишь желал. Султан оценил ее разум и душу, а раб всего лишь грудь и бедра.

Как она могла даже мысленно, даже во сне променять одного на другого?

Сердце сжало так, что не вдохнуть, душу заполнила горечь. А что, если Сулейман почувствовал ее почти предательство? Если своим откликом на сумасшедшую страсть Ибрагима она оттолкнула Повелителя, ведь у него чуткая, хоть и закрытая душа. Больно, горько… Дождаться бы ответного письма, чтобы понять, что не забыл свою Хуррем, не забыл, как учил ее писать и любить.

Но письма не было.