Читать «Речи о религии к образованным людям, ее презирающим. Монологи (сборник)» онлайн - страница 56
Фридрих Шлейермахер
Прежде всего обратимся к внешней природе, которую многие считают первым и единственным храмом Божества и, в силу присущего ей особого способа действовать на душу, самой глубокой святыней религии, но которая теперь есть почти лишь преддверие к последней, хотя и должна была бы иметь большее значение. Ведь совершенно неверно воззрение, которое мне прежде всего бросается в глаза в вашей среде, будто страх перед силами, которые властвуют в природе и с присущей им беспощадностью угрожают жизни и делам людей, впервые возбудил в человеке чувство бесконечного или даже есть единственная основа всей религии. Разве вы не должны признать, что, если бы дело обстояло так, если бы благочестие явилось вместе со страхом, оно должно было бы также исчезнуть вместе с ним? Конечно, вы должны признать это; но, быть может, вам именно это и кажется, а потому рассмотрим дело ближе. Ведь очевидно, что великая цель всего трудолюбия, затрачиваемого на совершенствование земли, состоит в том, чтобы прекратить господство сил природы над человеком и уничтожить всякий страх перед ними. И действительно, в этом отношении уже сделано изумительно много. Молнии Зевса не пугают нас более, с тех пор, как Гефест изготовил щит против них; Гестия охраняет то, что она отвоевала у Посейдона, от гневных ударов его трезубца, и сыновья Ареса соединяются с сыновьями Асклепия, чтобы оберечь нас от быстро убивающих стрел Аполлона. Человек все более научается одолевать и губить одного из этих богов посредством другого и готов вскоре уже лишь как победитель и властелин смотреть на эту игру. Итак, если губители взаимно губят себя, а страх есть основа их почитания, то они постепенно должны приобретать вид чего-то будничного и обыденного; ибо что человек одолел или что мечтает одолеть, то он и способен измерить, и оно уже не может стоять перед ним, как ужасная бесконечность, так что религия должна была бы постепенно терять свои объекты. Но разве это где-либо случалось? Разве эти боги не почитались столь же ревностно, поскольку они, как братья и родственники, поддерживали и укрепляли друг друга, и поскольку они поддерживают и охраняют и человека, как младшего сына того же отца? Да и в вас самих, если вами еще овладевает благоговение перед великими силами природы, зависит ли оно от вашей обеспеченности или необеспеченности? Или у вас уже наготове смех, чтобы глумиться над громом когда вы стоите под вашими громоотводами? И не есть ли вообще охраняющее и поддерживающее начало в природе также предмет поклонения? Обсудите также и следующее. Разве то, что угрожает и противодействует бытию и творчеству человека, есть только великое и бесконечное, или, напротив, то же самое делает многое мелкое и ничтожное, что вы даже не можете определенно воспринять и преобразить во что-либо крупное, и что вы поэтому зовете случаем? А было ли это хоть когда-либо предметом религии и поклонения? А если вы хотите составить себе столь низменное представление об идее судьбы у древних, то вы плохо поняли их поэтическую религию. Ибо под этой возвышенной судьбой разумелось одинаково и сохраняющее, и разрушающее начало; а потому и священное благоговение перед ней, отказ от которого в самую прекрасную и просвещенную эпоху древности казался всем лучшим людям совершенным нечестием, было нечто иное, чем тот рабский страх, освобождение от которого было славным и добродетельным делом. Что касается этого священного благоговения, если вы можете его постигнуть, то я охотно соглашусь, что оно есть первый элемент религии. Страх же, который вы имеете в виду, не только сам не есть религия, но и не может подготовить и подвести к ней. Напротив, единственное хорошее, что можно сказать о нем, – это только то, что он вынуждает людей обратиться к мирскому общению, к государству, чтобы этим путем избавиться от него; благочестие же человеческое начинается лишь там, где человек уже избавился от страха. Ибо любить мировой дух и радостно созерцать его действие – вот цель религии, страх же не есть любовь. Но столь же мало вы должны верить тому, что любовь к природе, которую столь многие прославляют в качестве религии, есть истинно религиозная любовь. Мне почти отвратительно говорить об их манере спешить в великий прекрасный мир, чтобы раздобывать в нем маленькие трогательные ощущения – говорить о том, как они всматриваются в нежные рисунки и окраски цветов, или в магическую световую игру пылающего вечернего неба, и как они восхищаются пением птиц и красивой местностью. Они, правда, полны изумления и восторга и полагают, что никакой инструмент не может произвести этих волшебных звуков, и никакая кисть не может достигнуть такой окраски и рисунка. Но если бы мы вмешались в их мысли и стали умничать в их духе, то они сами должны были бы проклясть свою радость. Ведь их можно спросить: чему вы собственно здесь изумляетесь? Взрастите цветок в темном погребе, – и при удаче вы можете лишить его всех этих красот, ничуть не изменяя его природы. И вообразите, что испарения будут несколько иначе ложиться вокруг нас, и вы, вместо этого великолепия, будете иметь перед глазами лишь серое неприятное покрывало, а, однако, явление, наблюдаемое вами, останется прежним. Попытайтесь, наконец, представить себе, что те же самые полуденные лучи, ослепительность которых вы не выносите, кажутся людям, живущим к востоку от нас, мерцающей вечерней зарей – а ведь вы должны принять это во внимание, если хотите обсудить этот предмет в целом – и если тогда вы, очевидно, уже не будете иметь того же ощущения, то вы должны убедиться, что гнались лишь за пустым призраком. И они не только поверят этому, но это и действительно истинно для них, ибо они охвачены борьбой между видимостью и бытием, а где есть эта борьба, там не может возникнуть религиозное возбуждение и подлинное чувство. Да, если бы они были детьми, которые действительно, не мечтая и не думая ни о чем ином, не сравнивая и не размышляя, воспринимают в себе свет и блеск и с помощью мировой души открывают себя миру, благоговейно чувствуют это и побуждаются к этому отдельными предметами; или если бы они были мудрецами, для которых всякий спор между видимостью и бытием разрешается в живом созерцании, которые поэтому могут снова переживать детские чувства и которым такие умничания не служат помехой, – тогда их радость была бы истинным и чистым чувством, моментом живого, дающего радостную весть о себе, соприкосновения между ними и миром. И если вы понимаете это более прекрасное состояние, то позвольте сказать вам, что и оно есть первичный и необходимый элемент религии. Но не выдавайте мне описанное пустое, вымученное чувство за движение благочестия, ибо оно слишком неустойчиво и есть лишь жалкая личина для их холодного, бесчувственного просвещения и извращения. Итак, оспаривая религию, не подкидывайте ей и здесь того, что не принадлежит ей; и не говорите с насмешкой, будто через унизительный страх перед бессмысленным и пустую игру с бессодержательной видимостью человек легче всего может достигнуть этой мнимой святыни, и будто благочестие ни в ком не возникает легче и никому не идет лучше, чем трусливым, слабым, чувствительным душам.