Экспрессивная согласованность, требуемая в исполнениях, выявляет важнейшее рассогласование между нашими общечеловеческими Я и нашими социализированными Я. Как природные человеческие существа мы, по-видимому, сотворены порывистыми, импульсивными особями, чьи настроения и энергетические заряды поминутно меняются. Но как исполнители характерных ролей, принятых на себя для представления перед аудиторией, мы не должны допускать резких перемен и капризов. Э. Дюркгейм писал об этом, что мы не позволяем высшим проявлениям нашей социальной деятельности «плестись по следам наших телесных состояний, подобно нашим ощущениям и нашему общему телесному самочувствию». От нас ожидают известной бюрократизации духа, так чтобы на нас можно было положиться в получении совершенно одинакового по качеству исполнения в каждый назначенный момент времени. По мнению Дж. Сантаяны, процесс социализации не только преобразует, но и закрепляет духовные состояния:
Выбирая и принимая радостное либо печальное выражение лица, мы определяем наш собственный суверенный характер. С этого момента, до тех пор, пока длится магия этого акта самопознания, мы не просто живем, но действуем. Мы сочиняем и разыгрываем выбранный нами характер, надеваем на себя путы осмотрительности, обороняем и идеализируем наши страсти, красноречиво воодушевляем самих себя быть такими, каковы мы теперь: увлекающимися или презрительно бесстрастными, легкомысленными или суровыми. Мы произносим монологи в абсолютной тишине (перед воображаемой аудиторией) и как можно изящнее кутаемся в мантию неотделимой от нас роли. Задрапированные таким образом, мы жаждем оваций и одновременно надеемся исчезнуть со сцены при всеобщем молчании. Мы тщимся жить прекрасными чувствами, громко провозглашенными нами, точно так же как стараемся верить в заповеди исповедуемой нами религии. Чем больше наши трудности, тем больше наше рвение. Под нашими обнародованными принципами и клятвенными обещаниями мы вынуждены старательно укрывать от других все перепады наших настроений и переменчивость поведения, и отнюдь не лицемерно, ибо обдуманные проявления нашего характера более правдиво говорят о нашем Я, чем поток непроизвольных мечтаний. Очень возможно, что портрет, рисуемый таким образом и выдаваемый за наше истинное лицо, будет портретом в стиле монументального классицизма: с колоннами и занавесями, красивым ландшафтом на дальнем фоне, и перстом, указующим на земной шар или, по-гамлетовски, на череп бедного Йорика. Но если этот стиль естествен для нас и наше портретное искусство жизненно, то чем больше он преображает свою модель, тем более глубоким и правдивым искусством становится. Грубые линии архаической скульптуры, едва намеченные в камне, могут выразить жизнь человеческого духа гораздо точнее унылых утренних выражений лица или случайных гримас. Каждый, кто верен собственному разуму, или горд службой, или тревожится об исполнении своего долга, так или иначе, принимает трагическую маску. Он поручает ей представлять его самого и передает ей почти все свое тщеславие. Будучи живым и подверженным, как все живое, размывающему потоку собственного существования, такой человек отформовал свою душу в идее и более с гордостью, чем с печалью возложил свою жизнь на алтарь Муз. Самопознание, подобно любому искусству или науке, переводит свое предметное содержание в новый материал, материал идей, в котором оно теряет свои старые измерения и свое старое место. Совесть преобразует наши животные привычки в акты верности и долга, и мы превращаемся в «лица» или маски.