Читать «Постструктурализм. Деконструктивизм. Постмодернизм» онлайн - страница 106

Илья Петрович Ильин

Можно рассматривать это и как поиски внутренних законов его саморазвития, и как характерную для постструктурализма установку на «языковую замкнутость». Следует отметить тут и нечто иное: во-первых, понимание искусства как носителя особого значения и способа познания, как «специфического способа практического познания, где концентрируется то, что отображают вербальная коммуникация и социальный обмен, в той мере, в какой они подчиняются законам экономически-технической эволюции» (там же, с. 27); и во-вторых, идею особой роли субъекта в искусстве и истории, которую он осуществляет через язык: «открываемое в этой ткани — это посредническая функция субъекта между импульсами и социальной практикой в языке, разгороженном сегодня на множество часто несообщающихся систем: Вавилонской башне, которую литература как раз и сокрушает, перестраивает, вписывает в новый ряд вечных противоречий. Речь идет о том субъекте, который достиг кульминации в христианско-капиталистическую эру, став ее скрытым двигателем, влиятельным, могущественным и неведомым, одновременно подавляемым и источником нового: именно в нем мир концентрирует свое рождение и свои битвы; наука о нем, возможности которой наметил Барт в поисках силовых линий в литературе, и есть письмо» (там же, с. 28).

Трудно не согласиться с Торил Мой, когда она утверждает, что подобная позиция «высвечивает убежденность Кристевой, что искусство или литература именно как раз потому, что они опираются на понятие „субъекта“, являются привилегированным местом трансформации или перемены: абстрактная философия означающего способна только повторять формальные жесты своих литературных моделей» (279, с. 27).

Несомненно, что в своей трактовке субъекта Кристева гораздо ближе Лакану, чем Дерриде; она во многом сохраняет лакановскую, и через него восходящую к Фрейду интерпретацию субъекта как внутренне противоречивого явления: находящегося в состоянии постоянного напряжения, на грани, часто преступаемой, своего краха, развала, психической деформации, вплоть до безумия, и судорожно пытающегося восстановить свою целостность посредством символической функции воображения, которая сама по себе есть не что иное, как фикция. Может быть, одной их специфических черт Кристевой является ее «теоретический акцент» на неизбежности и «профилактической необходимости» этого «царства символического» как обязательного условия существования человека.

Другой акцент касается понимания «экзистенциального состояния» человека как прежде всего находящегося на грани именно психологического, психического срыва, ведущего неизбежно к разного рода психозам: шизофреническому, параноидальному, истерическому, галлюцинаторному. Как это часто бывает в работах фрейдистской ориентации с эстетико-философским уклоном, патология настолько сливается с нормой, что провести между ними четкую грань вряд ли возможно. Более того, она сознательно стирается, поскольку именно болезненное состояние психики «человека современного», ложность представления о норме и природная, исконная «ненормальность нормы», легитимизированная «наивным оптимизмом» буржуазного рационализма, служат «морально-теоретическим» оправданием критики социальных структур западного общества, его «ментальных институтов».