Читать «Портативное бессмертие» онлайн - страница 105

Василий Семенович Яновский

И в этот час знаю: не помогло, обойден, караул! И как армия, объятая паникою, бросает укрепленные позиции, орудия, снаряжение, ослепленная, бежит по самому опасному пути (только потому, что она отсюда пришла)… так я мгновенно сдавался, отступал, возвращался, сожалея об утерянном, мечтал еще успеть врасти в жизнь, стать отцом, гражданином, хозяином, приложиться ко всем побочным радостям (бриджу, парикмахеру, обновкам, флирту, денежному счету). Но вот – всегда неожиданно – знакомо ударяют другие часы, на новой церкви с архистаринным боем. Их не слышно весь день и полночи; только в какую-то часть ее – стих ли город совершенно, или воздух так очистился, посвежел? – прозрачный, убедительный звон начинает сгущаться, крепнуть (подобно гласу средневекового фантома, раздающемуся вдруг sub galli cantum [129] ). Колокол медленно отбивает свои четверти. Приблизительно так: «Напрасно люди спят. О, если бы они догадывались. Я знаю, в чем истина»… И снова: «Напрасно люди спят. О, если бы они догадывались. Я знаю, в чем истина…» – и снова: «Напрасно люди спят. О если бы они догадывались. Я знаю, в чем истина…» – так четыре раза. После многозначительной паузы (словно колеблясь: поведать ли?) опять ударяют: «Р-р-раз!» (содрогаюсь, привстаю) – «Д-д-д-два!» (только-только готов поспешить навстречу). Вот: «Три-и-и!» (никнешь, убеждаясь: не по силам). Тогда, сжалившись, они смолкают: «Четыре!» Однажды, в полночь, я пробирался к этому храму. Но опоздал, должно быть, хотя рассчитал время. Еще издалека меня встретили, оглушили первые удары. Я съежился и побежал прочь, затыкая уши, не сумев вынести и доли лютой правды. Ночь поблескивает, поскрипывает; тикая, переваливается. Окно, толчком, поседело, засеребрилось. Только что ночь казалась смуглой, лживой, пахнущей госпиталем, вином и заразою, подозрительной и желанною незнакомкой, а вот уже нежным цветком она проходит за стеною, подобная бледной невесте, у которой после венчания хлынет кровь из горла. (Это в Праге мои хозяева выдали замуж дочь, скрыв от жениха ее болезнь. Новобрачный выпрыгнул из постели, устрашенный кровью, столбом брызнувшей из горла жены на подушку; наспех, как во время пожара, оделся – и скрылся.) В пятом часу чирикают птицы: сонмище, град их, республика. Откуда они берутся здесь в таком изобилии, чем промышляют на бензинном асфальте?.. В эту пору только они слышны и подвижны в сонном городе (так будет и когда последнее людское сердце остановится). Они копошатся, щебечут, хозяйничают (им принадлежит вселенная) на любом дереве, кусте, газоне: тем хлопотливее, гуще, оживленнее, чем каменистее квартал и меньше в нем зелени. Вспоминаю родные луга. Вот домик бы, жить философом, анахоретом. Но этого мне скоро становится мало: я поборол рак, больше того, при помощи неистово воспроизводящихся клеток рака победил смерть. «Сегодня большой день, сам старик будет!» – это обо мне. Нет, лучше жену. Любить. И детей плодить… Летом – с большими деньгами на модный курорт: молодой, богатый, героически спасаю красавицу, играю, обнимаю женщин. «Господи, – становится гадко. – Ты видишь, я не хочу докучать. Но что же мне делать? Уведи меня наконец от этих капканов». Я вижу фигуру, схему западни, в которой инертно бьюсь: в моем сознании с периодичностью планет вращаются одни и те же образы, темы – приближаются по строгой орбите и скрываются, связанные меж собою. И только изредка, с непостоянством кометы, проносится сияние, исчезая надолго, быть может, на века. Вот уже, через равные ступеньки времени, медленно передвигается, останавливаясь у ворот, грохочущая машина; звенят опорожняемые посудины: увозят сор. Голосом отплывающего корабля обиженно проревет ослик: запряженный, долго ждет своего оборванного хозяина у дверей бистро. Чудовищная молочница – Слон, – отпирая лавку, сообщает свое мнение о погоде, всегда: “ Quel vilain temps …” [130] (когда она удовлетворена, то говорит тише). Идут детки в школу. По голосам можно предположить: многие женщины уже собрались у лавки Maggi . Вероятно, и моя консьержка по-заячьи стреканула вниз, спеша, после целой ночи поста и молчания, прочистить горло, проверить ход мыслей, справиться как бы на соседних часах. Я замираю, жду в своем странном сне: вот пастушья свирель, очищенно-праведная, как музыка Грига, раздается совсем близко (и так холодно-недоступно). То человек, торгующий сыром, гонит свой выводок коз. «Смотри, это день уже пришел», – шепчу я. Вдохновляемый этой свирелью, я по частям, годами, сочинил пленившую меня сказку. О времени бегущем. В горах слышен шум: обвал, пронеслось ли дикое животное… Мальчик испуганно прижимается к старому пастуху, играющему на дудочке у ключа. «Это время, мой друг, это время бежит», – улыбаясь, объясняет тот. Мальчик вырос, он учился в городе, обзавелся застенчиво-алеющей невестой, приезжает с нею в родные горы. «Что это там внизу шумит?» – спрашивает он старого пастуха, трепетно прижимая к груди похолодевшую нареченную. «Это время, мой друг, это время бежит», – ухмыляясь, отвечает старик, играющий на дудке. Молодой человек уезжает далеко, с неистовостью героя шашкою врубается в жизнь. Невеста – изменила. Его любили другие. Жена умерла; все медленнее поднимается секущая рука. Седеющий господин, в трауре, возвращается в горы, где он бродил ребенком. «Что это там шумит?» – вопрошает столетнего пастуха, указуя пальцем в сторону, и голос его неуверенно дрожит, отвыкнув, должно быть, от разреженного воздуха высот. «Это время, мой друг, это время бежит», – смеется безумный старик, наигрывая бесхитростную, как жизнь и смерть в совокупности, мелодию. Седеющий человек в трауре хочет снова бежать, поскорее что-то свершить, доделать, – но вспоминает все предыдущие попытки и, беспомощно опустившись на камень, прикрыв лицо ладонями, плачет.