Читать «Польская эмиграция на нижнем Дунае» онлайн - страница 6
Константин Николаевич Леонтьев
Итак, я решился взглянуть на этого непримиримого врага. Я люблю политических врагов России, точно так же как Печорин любил своих личных врагов. «Я люблю врагов (говорит Лермонтов-Печорин), хотя не по-христиански: они меня забавляют, волнуют мне кровь… Быть всегда на страже, ловить каждый взгляд, значение каждого слова, угадывать намерение, разрушать заговоры, притворяться обманутым и вдруг одним толчком опрокинуть все огромное и многотрудное здание их хитрости и замыслов –
Лермонтов говорит о личных врагах – я говорю о политических. В делах личных поэзия подобной борьбы, к несчастию, почти всегда (как и «герой того времени» не забыл) противоречит христианским чувствам и правилам – в вопросах государственных и международных в большинстве случаев нет этого раздвоения, и русский деятель может смело позволить себе любить врагов России именно так, как любил их Печорин… Русская сила зиждется на православии; и, защищая Россию со рвением, с любовью к борьбе, защищаешь христианскую православную церковь. А если любить подобную борьбу, то понятно, что противники способные, даровитые, замечательные должны нравиться мыслящему живому и бодрому человеку, они должны занимать его, без них ему скучно. Я нахожу даже, что отъявленные политические враги наши нередко гораздо полезнее нам и во всяком случае безвреднее, чем многие «невинные» и исполненные щедринской «благоглупости» соотчичи наши. Когда я думаю о государственных интересах России и об ее исторической судьбе, я часто припоминаю старое-престарое, умное-преумное, не знаю кому принадлежащее восклицание: «Боже! Спаси нас от друзей наших; а с врагами мы как-нибудь справимся сами».
Воронич был, судя по рассказам и по всем признакам, враг закоснелый, непримиримый, кровный, даровитый, давний и влиятельный.
Мне все сдается, что он организовал банду Мильковского. К тому же он в 1867 году был врагом уже побежденным, разочарованным, бессильным. Бессильным не в смысле болезненности своей, а в том смысле, что все замыслы нижнедунайской эмиграции, среди которой он, конечно, играл немаловажную роль, уже к тому времени разбились в прах о нашу бдительность и энергию. Все это я взял в расчет и заехал к нему посмотреть. Он занимал очень маленькую и бедную комнату на дворе французского консульства. Меня провели к нему.
На старом диване, в широком и длинном пальто, сидел, согнувшись, человек пожилой, седой, худой, серовато-бледный; усы у него по-старинному были сбриты. Это был почти труп, но труп крайне выразительный… Дрожа, он силился привстать и протянул мне бледную, холодную руку. Серые большие глаза его сверкали… Чем?.. Досадою и гневом, что я, москаль, русский чиновник, проник в его печальное предсмертное убежище, или, напротив того, самолюбивым удовольствием, что вот, – его, заживо погребенного в этом углу, посетил русский консул, – не могу решить; думаю, впрочем, что они, эти глаза, блистали скорее от злобы, чем от тщеславия. Воронич, мне кажется, был слишком умен, чтобы не подозревать, что я приехал только из «праздного», как говорится, любопытства, и слишком крупный человек, чтобы мелочно обрадоваться такому странному, необъяснимому и подозрительному визиту, каков был мой. Я пробыл у него с полчаса: мы оба держали себя просто и разговаривали свободно, как все… он был вежлив, я придавал своему обращению легкий оттенок почтительности во внимание к его сединам и недугу… Говорили мы о болезни его, о тульчинском климате и даже немного, в самых общих и осторожных фразах, о высшей политике, о критском восстании, которое тогда было в самом разгаре.