Читать «Переспать с идиотом» онлайн - страница 3

Андрей Станиславович Бычков

И вдруг опять, как бы не назвать, что, несмотря на это, нравящееся себе в зеркале лицо, нет-нет, это, конечно, неправда, но, что как будто там, за лицом, в глубине, – какой-то невидимый изъян, где-то ближе к горлу, вниз, да, как какая-то мистическая железа, и из-за нее – несварение внешнего, этого дурацкого, неудобного и по сути своей неправильного мира. И в отличие от других, Бронкси, почему-то до сих пор не знает, как ей в этом мире быть? Просто самой по себе, без чьих-то мнений, без собак, без напирающих и что-то постоянно советующих. Может быть, в душе ее угнездился какой-то порок? Хотя иногда все вдруг само собой отступает – и собака на потолке, и прижималы в поезде, и таджик с трещащей аэрометлой, мимо которого она каждое утро спешит на остановку, и даже ненужный дурацкий Платон, по которому надо сдавать зачет, городить в себе какие-то бесконечные сущности, громоздить идеи, разбираться в диалогах, каких-то многоэтажных, как торговые центры, чтобы всего-навсего осознать что-то совсем неглавное…

Она припомнила, как вчера она сидела в зале, и уже кончился спектакль, и Сережа побежал в гардероб, занимать очередь. А она сидела одна, и ей было так хорошо, что даже непонятно почему. Может быть, потому, что она все видела, и это все было настоящее, и встающие зрители настоящие, про каждого из которых она читала на его лице – хороший он или плохой, например, вон тот, любит ли он жить или он всех презирает, считая, что самый умный именно он, и потому так и поглядывает из-под очков и говорит фальцетом, высоко закидывая голову и выставляя вперед нос, чтобы слушала его и его курочка доброжелательная, с правилами маленьких. Или этот, другой, грустный дядька, он думает, что ему понравился спектакль, а на самом-то деле спектакль ему совсем и не понравился, и не знает дядька, что в этом он совсем и не виноват, потому что это спектакль такой… такой… какой-то… не такой.

И тут Бронкси спохватилась, что она уже давно опаздывает, и при этом, опаздывая, все еще продолжает разглядывать себя в зеркало, что у нее такое красивое лицо, хотя она, конечно, и дура, и зовут ее совсем по-другому, а Бронкси – это она всем так представляется, – и что ей надо скорее-скорее накраситься, скорее-скорее напудриться и скорее-скорее тонко брови подвести, чтобы никто не догадался, что она дура, и особенно профессор, чтобы уж лучше бы он влюбился в нее и исчез, провалился сквозь землю со своим Платоном, со своими идеями, со своей пещерой, что она ни черта не поняла, что он там объяснял.

И так и не позавтракав, она предпочла исчезнуть из своих мыслей и превратиться в чистое действие, для начала нарисованное в маршрутном такси: как надо неудобно нагнуться и протянуть, высунуть из рукава голую руку с нагретыми монетами в пальцах, и так, балансируя с рукой и наклонившись, пока шофер не переключит передачу и не протянет руку свою, как египетский фараон, ладонью кверху, как будто он так здоровается и что ему надо быстро-быстро положить, пока они все вместе не наехали на «лежачего полицейского» и снизу не поддало, а потом еще раз поддало и задними колесами, а еще эти быстрые шоферские глаза в зеркале, что шофер заметил, она же красивая, и оттого и перевел взгляд на огромный красный фонарь, светофор с щербиной, что почему-то все горит и горит красный, но скоро загорится и зеленый, а так хочется, чтобы голубой, как на елочном шаре. А потом надо идти против ветра до метро, прижимая ладонью хитрое платье, чтобы опять же не обнажилось и не заигралось на стыдно. Идти, глядя, как тени одних прохожих карабкаются на тени других, и думать – да ведь также и люди. И что, похоже, было уже не совсем чистым приближением к метро, а как будто начинал сдаваться и зачет. Но уже раскрывались перед ней вращающиеся двери, двери-стрекозы – как она, почему-то отчаянно сопротивляясь этой реальности, и про себя о них говорила, – хотя двери и совсем не были похожи на стрекоз и уже бесстрастно вращались, пропуская ее в нечто, что на языке идущих вместе с ней на смерть (а она почему-то всегда ужасно боялась умереть в метро) называлось красивым словом «вестибюль» – таким просторным и прозрачным, – где в последний, быть может, раз пронизывает карнизы солнечный свет, печатая на озабоченных лицах трогательное и волнистое, играющее и стекленеющее отражение, что ты опять спустишься в это электрическое вниз, и что где-нибудь опять да и возникнет прижимала и как будто нечаянно попытается потрогать, гад, что от возмущения ты забудешь даже и про страшный черный чемоданчик, и про черную-черную бесхозную сумочку, что там что-то так странно тикает… за попу!.. и, отстраняясь с возмущением, вдруг быть настигнутой идей, что, конечно, надо влюбить в себя профессора, конечно, во время выбора билета, чтобы он вдруг увидел ее всю, и тело ее, и лицо ее, и груди в вырез платья, и уже тогда, во время ответа на билет, обрушить преподавателя в бездну незаметным касанием своей божественной ноги, чтобы чертяка уже не слушал, что она там говорит, что она там ему несет, какую чушь, что она, собака, совсем не читала «Тимея», что она, падла, не читала и «Феага», и ни «Алкивиада I», ни «Алкивиада II», ни даже «Апологии Сократа», не говоря уже о «Пире», даже и не открывала, сучка. И вы еще на что-то рассчитываете, мур-мур, простите, мадмуазель? Два, два и только два! Единица!! И никаких прихожих, слышите никаких диванов, слышите, и не надо меня уговаривать, я вам говорю, выйдите из аудитории на следующий год!