Читать «Новый Мир ( № 6 2007)» онлайн - страница 193

Новый Мир Журнал Новый Мир

Впрочем, подобная западная, рационалистическая логика в произведениях Мамаевой провисает, теряется в общей какофонии, когда каждый, изнемогая, внутренне кричит в голос, одновременно теряя возможность услышать другого, — и эта тотальная глухота поражает тем сильнее, чем бесхитростнее человек, ее ощущающий. Герои Мамаевой слыхом не слыхивали о привычной современному персонажу постмодернистской рефлексии, раздвоение человека на действующую душу и созерцающий разум им изначально не свойственно — все, что переживается, переживается не в смысловой игре, хотя бы и трагической для нынешнего интеллигента, но смертельно всерьез. Это не расслоение рассудка; это расщепление души. Попытка перерождения оборачивается ломкой естества, самореализация — непреложной утопией вроде поездки на Кубань к никогда не виданной внучке; свобода выбора — необходимостью бегства от собственного сознания. Фикция памяти разъедает душу сильнее, нежели все срывы и аврал перестройки; чутье своей принадлежности к прошлому теряет прежнюю ясность, коверкает как действительность, так и себя самое — стык внутреннего и внешнего давления провоцирует искаженное, почти гротескное восприятие реальности. Цыган Васька, калека и алкоголик, через бытовой ужас и предчувствие гибели проносит мечту о коне: “Грай, лачо грай... Коня мне, коня... Мне бы такого коня — белого, быстрого, чтобы грива как крылья <...>” Заливая глаза, пытается вглядеться в темноту, в толщу веков, на основе тысячелетнего дедовского опыта доискаться до древней дедовской же философии, той, что держала бы на плаву в современном обезумевшем мире: “Помню, кочевали мы, а в дороге всякое бывает... Люди что камешки: глянешь на них издалека — все одинаковые, а присмотришься — все разные. И гладкие, и шероховатые. А без любви не притереться друг к другу, не слежаться вместе...” Спасительная реальность, построенная на окраине памяти, в пределах пограничной зоны между прошлым и настоящим, между пространством мертвых и пространством живых, оказывается призрачной: “Не слежаться! — передразнила Михайловна. — Не кочевал ты никогда. Я ж тебя здесь, в Гаю, сызмальства помню. Вот Господь дружками наградил: одна — ничего не помнит, другой — помнит больше, чем пережил!”

Михайловна, разумеется, даже не подозревает, что своей раздраженной насмешкой шевелит целые пласты, отделяющие привычный трагический абсурд от смысла, без которого задыхаются жители Гая; что там, где память родовая обрывается в память общечеловеческую, мир, расширившись до предела, вновь сгущается в “экстремальную точку”, в начало познания.

Человеческая обособленность в последних главах повести “Земля Гай” достигает своего апогея, герои рвут друг у друга куски реальности, друг друга же попрекая то одним, то другим фактом исторической перспективы. Гай, выросший в пятидесятые годы из сопряжения леспромхоза и лесосплава, сам подготавливает почву для смещения основ: Кузьминична, давно передавшая всю свою жизнь воле Божьей, шепчет, обернувшись в угол, где должна бы висеть икона: “Господи, Господи…”, Михайловна с той же интонацией обращается к портрету Владимира Ильича. Двадцатилетний Егорка кричит, вырываясь из рук обезумевшей, обворованной старухи: “Я тебе не родной! Нет у меня родных! <...> Дед у меня был <…> умер, умер, а мог бы еще жить, а все потому в лагере сидел вашем, вашем лагере!” Тут не только пахнет катастрофой, которую предвещают все страхи, все преступления, неожиданно охватившие Гай, — тут катастрофа уже началась, и спаять раздробившуюся вселенную вряд ли возможно; и вот эту-то остроту кризиса Мамаева внезапно переносит из внешнего пространства в пространство духовное, проецируя одну действительность на другую — и последняя, внутренняя, фантастическая действительность оказывается, как ранее видение умирающей Ленки, вещественнее, материальнее яви. Реальность двоится, троится, смещается с оси, оползает, медленно, как во сне, обваливается в ту область мироздания, где человек, какому богу, какому бы идолу он ни верил в переломанной своей действительной жизни, начинает помнить то, чего не пережил: “Михайловна совсем растерялась. Беспомощно заозиралась по сторонам. И оказалось вдруг, что вся улица, дворы домов и за домами со стороны биржи — все запружено людьми, которые тихо шли к ним. „А что это за люди, Владимир Ильич?” <...> „Это мертвые”. — „А куда они идут-то?” <…> Мужчины, женщины, бедно одетые, богато одетые, в лагерной робе, в форме красноармейцев, белогвардейцев, махновцев, казаков; русские, белорусы, украинцы, евреи, ингуши, чеченцы, цыгане... Погибшие в Первой мировой, во Второй мировой, в Афганистане, в Чечне, на ликвидации Чернобыльской аварии...”