Читать «Новый Мир ( № 6 2007)» онлайн - страница 169

Новый Мир Журнал Новый Мир

Статья С. Н. Булгакова о “Моцарте и Сальери” тесно связана с философско-полемическим контекстом своего времени13 и вследствие этого сосредоточена лишь на одной теме пьесы, и все же в истории ее постижения она стала своеобразной вершиной, с которой профессиональное пушкиноведение XX века снова скатилось на путь противопоставления героев, зачастую бесплодного, и соответственно — на путь суда над Сальери. Но Пушкин в этом суде не участвует, как не участвует он и в суде Сальери над Моцартом. В отношениях двух героев он исследует трагедию творчества, трагедию дружбы, трагедию творящей личности и вообще двойственной природы человека.

Чтобы осмыслить пушкинскую художественную идею, стоит вспомнить Андрея Платонова, писавшего по поводу “Медного Всадника”: “Вся <…> поэма трактована Пушкиным в духе равноценного, хотя и разного по внешним признакам отношения к Медному Всаднику и Евгению. Вот в чем дело. <…> Пушкин отдает и Петру и Евгению одинаковую поэтическую силу, причем нравственная ценность обоих образов равна друг другу. <…> Трагедия налицо лишь между равновеликими силами <…>”14.

Идя вослед этим мыслям Платонова, можно сказать о “Моцарте и Сальери”: между гением и злодеем истинная трагедия невозможна. Каждый из двух героев лично связан с автором и лично важен ему, каждый представляет одну сторону единой художественной идеи15. Одни исследователи находили и находят пушкинские черты в Моцарте, другие, как Ахматова, искали и находили их в Сальери — правы и те и другие. На самом деле два героя задушевно близки друг другу, потому что связаны родством через общую, породившую их личность автора-поэта — сюжетным выражением этого родства и является та дружба, о которой впервые заговорил С. Н. Булгаков.

Пушкинского Моцарта и пушкинского Сальери объединяет главное — музыка, оба преданы ей в равной мере, оба живут искусством, и в этом их родство и братство. Моцарт, чуть набросав свои “две, три мысли”, спешит к ближайшему другу, чтоб ими поделиться: “Хотелось / Твое мне слышать мненье…” Ему нужен не провиденциальный слушатель в будущих веках, а близкий человек, мнением которого он дорожит, и дорожит не зря — мы видим дальше, насколько восприимчив к его музыке Сальери, и мы вправе думать, что Моцарт находит в его лице единственного такого слушателя, как бывает единственной возлюбленная или близкий, понимающий друг. И курьезом со “слепым скрыпачом” он тоже спешит поделиться с Сальери, как и своей предсмертной тревогой, — они живут общей душевной и творческой жизнью, как родные, как братья. Когда Моцарт подымает свой уже отравленный ядом бокал “за искренний союз, / Связующий Моцарта и Сальери, / Двух сыновей гармонии”, он говорит о реальном для себя духовном братстве, скрепленном третьей, стоящей над ними силой, так что последующая трагедия проецируется на библейскую историю братоубийства — историю Каина и Авеля (об этом еще в 1921 году писал Н. О. Лернер, а в наше время — О. Седакова, Александр Белый, В. Листов). “Каин и Авель были тоже братья, а Каин не мог дышать одним воздухом с Авелем — и они не были равны перед Богом. В первом семействе уже мы видим неравенство и зависть” — эти слова вложил Пушкин в уста Бертольда (“Сцены из Рыцарских времен”, 1835) и мог вполне осознанно в “Моцарте и Сальери” иметь в виду эту историю, зная, что исторический Сальери спустя тридцать с лишним лет после смерти Моцарта, потеряв рассудок, каялся в совершенном — или не совершенном? — убийстве, пытался убить себя, но был обречен жить. Другой архетип, тоже мерцающий в пушкинском сюжете, — новозаветная история Иуды, история предательства учителя и брата, после которого Иуда “шед удавися” (Мф. 27: 5)16. Если принять уже изложенную версию В. Э. Вацуро, то Сальериева мучительная “жажда смерти”, о которой мы узнаем из последнего монолога 1-й сцены, не повисает в воздухе, а имеет продолжение в сцене 2-й — и в неудавшейся попытке умереть вместе с другом и братом, и дальше — в последних, прощальных словах, которые Сальери говорит уже отравленному Моцарту: “Моцарт. Мне что-то тяжело; пойду, засну. / Прощай же! — Сальери. До свиданья”. Эту реплику толковали как коварную издевку, а ведь на самом деле Сальери отвечает всерьез, и в его словах звучит надежда на загробную встречу — характерный мотив пушкинской лирики той же Болдин­ской осени 1830 года (“Заклинание”, “Для берегов отчизны дальной…”).