Читать «Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1» онлайн - страница 249

Николай Михайлович Любимов

Или же нанизывал целую низку анекдотов о писателе Василии Ивановиче Немировиче-Данченко, по причине необузданности своей фантазии и склонности к преувеличениям прозванном в литературных кругах Неверовичем-Вранченко: будто бы Василий Иванович рассказывал, как его принимал незадолго до своей гибели президент Французской Республики Карно, как президент, предугадывая трагический свой конец, прослезился, обнял его и, расчувствовавшись окончательно, промолвил:

– Cher Basile! C’est peut-etre notre demiere rencontre.

Будто бы Василий Иванович, после того как Дорошевич в печати поднял его на смех за то, что тот в своих путевых заметках об Испании утверждал, что видел в Испании голубую лошадь, добродушно оправдывался:

– Ну что пристал! Добро бы я про целый табун голубых лошадей написал, а из-за одной лошади, ей-ей, не стоило поднимать шум.

Будто бы Василий Иванович, повествуя о своем участии в марокканском походе французских войск, подробно останавливался на следующем драматическом эпизоде:

– Я отстал от своей части и вдруг – о ужас! – вижу, что меня окружает стая гиен. К счастью, поблизости оказалось дерево. Я повис на суку. Внизу отвратительно воют гиены. Представляете себе мое положение? Солнце палит нещадно. Я еле держусь. Пальцы немеют. Перед глазами все плывет. Внезапно силы оставляют меня, и я падаю…

– И что же? – спрашивают взволнованные слушатели.

– В клочки, в клочки!

Наконец, будто бы в кабинете у Василия Ивановича висел портрет Скобелева в гробу с собственноручной надписью усопшего полководца участнику Шипки и Плевны, живописавшему в своих очерках Балканский поход: «Дорогому Василию Ивановичу Немировичу-Данченко на добрую память. Генерал Скобелев».

В этом же доме можно было встретить Алексея Карповича Дживелегова, «Карпыча», как дружески ласково, и за глаза, и в глаза, называла его Татьяна Львовна, с такими красочными подробностями повествовавшего за ее чайным столом об Италии эпохи Возрождения, как будто он сам жил в этой стране и именно в эту эпоху, жил вот в этом самом замке и принимал участие в сердечных делах герцога феррарского или миланского; профессора Дживелегова, которого заслушивалось на его лекциях не одно поколение студентов и в которого влюблялись все до одной студентки – до того неотразим был породистый этот красавец с уже не по возрасту легкой, устремленной вперед походкой; человека, за всю свою жизнь никому не «давшего подножку», не нажившего себе, кажется, ни одного врага, обезоруживавшего возможных врагов своей органической благожелательностью, с заботливым вниманием относившегося к молодежи, смело выдвигавшего совсем еще юные силы (я с шутливой нежностью называл его: «отец и благодетель»), оказывавшего людям духовную и материальную помощь незаметно, просто, легко, как все, что он делал; человека, влюбленного в искусство Возрождения и словно впитавшего в себя его жизнерадостность, завещавшего, чтобы на его похоронах не было «ни печали, ни воздыхания». И бывшего московского священника Сергея Николаевича Дурылина, не выдержавшего искуса советской ссылки и расстригшегося (сын философа Булгакова хорошо сказал, что священничество было для Дурылина увлечением, но не призванием), после чего он был прощен, из ссылки возвращен и сопричислен к лику советских театро– и литературоведов, стал «театральным батюшкой», как прозвал его Нестеров; Сергея Николаевича Дурылина, на лице которого меня всегда неприятно поражали блудливые глазки попа-расстриги, легковесного и легкомысленного и в мировоззрении своем, и в творчестве, и в поведении (однажды он тиснул в какой-то газете – кажется, в «Вечёрке» – статейку о концерте Журавлева, о концерте, который не состоялся: Сергей Николаевич расхвалил концерт, сидя у себя в Болшеве, не подозревая, что концерт отменили по болезни чтеца, и ввел в заблуждение газету), говорившего обо всем тоном проповедника, обращающегося к пастве с амвона, выслушивавшего своих собеседников, с наигранно скромной многозначительностью опустив очи долу, словно это были его исповедники, хотя бы эти «исповедники» точили лясы и переливали из пустого в порожнее, и все же человека далеко не заурядного, небезлюбопытного, бравшего собеседника в полон широтой познаний и широтой интересов. И знаменитого адвоката, в 28-м году на «Шахтинском процессе» защищавшего пятерых подсудимых, в 31-м году защищавшего профессора политической экономии Финн-Енотаевского на «процессе Союзного бюро меньшевиков», в 37-м году – Пущина на процессе Пятакова и Радека, профессора Плетнева в Московском городском суде, а в 38-м – доктора Казакова и профессора Плетнева на процессе Бухарина и Рыкова, – Николая Васильевича Коммодова, грузноватого бонвивана с лукавинкой в проницательных глазах, поражавшего самобытностью своего находчивого ума, не рассыпавшего в речах цветов адвокатского красноречия, презиравшего патетические штампы и фиоритуры, действовавшего на слушателей несокрушимым спокойствием уверенного в своей правоте человека, неумолимой логикой, непогрешимой стройностью и четкостью мысли. Когда кого-либо из близких или дальних знакомых Маргариты Николаевны и Татьяны Львовны грозил поглотить левиафан советской государственности, они направляли этого человека к Коммодову, и тот делал все от него зависящее, чтобы выручить просителя из беды. В 1938 году, в разгар ежовского террора, по усиленной просьбе Маргариты Николаевны, Коммодов выехал защищать в провинцию. Дело было явно проигрышное, Коммодов согласился защищать, только чтобы уважить просьбу Маргариты Николаевны. Во время судебного заседания Коммодов зачем-то обратился к председательствующему: «Товарищ председатель суда!». Председатель решил блеснуть своей юридической эрудицией. На недавнем процессе Радек в последнем своем слове сказал: «Товарищи судьи…». Председательствующий Ульрих поправил его: «Подсудимый Радек, не “товарищи судьи”, а “граждане судьи”». Так вот, председатель судьбища, на котором предстояло произнести защитительную речь Коммодову, грубо оборвал его и потребовал, чтобы тот обращался к нему, к членам суда и к прокурору только со словом «гражданин»: дескать, гуси свинье не товарищи. Коммодов, с трудом сдерживая радость, заявил в ответ, что он, разумеется, подчинится требованию гражданина председателя – в чужой монастырь со своим уставом, мол, не суются, хотя в Москве на всех больших процессах, на которых ему приходилось защищать, и верховный прокурор, и председатель суда называли его: «товарищ защитник» или «товарищ Коммодов», а он их соответственно – «товарищ председатель суда» или «товарищ верховный прокурор» (Коммодов назвал громкие процессы и ряд по тому времени громких фамилий), но оставляет за собой право по приезде в Москву доложить непосредственно Народному Комиссару юстиции о странных нововведениях в суде этого города. Председатель сник. Подсудимому вынесли оправдательный приговор, на чем и настаивал в своей речи Коммодов. Взглядом не окинуть всех, кого он выручил, вызволил, спас.