Читать «Несколько моих жизней: Воспоминания. Записные книжки. Переписка. Следственные дела» онлайн - страница 12

Варлам Тихонович Шаламов

Художественное изображение событий – это суд, который творит писатель над миром, который окружает его. Писатель всесилен – мертвецы поднимаются из могил и живут.

Я понял также, что в искусстве места хватит всем и не нужно тесниться и выталкивать кого-то из писательских рядов. Напиши сам, свое. Но что у меня свое. Бесспорно свое. Жизнь все еще не выливалась в стихи так, как это надо было сделать. Мало крови я отдавал слову. Стиху надо было отдать судьбу и собственную кровь. Надо писать о своем и по-своему. Я понимал это, но бесспорного решения все же не находил. Может быть, я – новый Грин?

Я написал несколько рассказов, и их охотно напечатали. Ни в одном рассказе мне не отказали, кроме рассказа, который шел по конкурсу «Правды» – на короткий рассказ. Конкурс – весной 1936 года был еще не кончен, когда меня вызвали письмом в редакцию, хотя все это было «под девизом» с прочими онерами закрытого конкурса. Бронштейн беседовал со мной.

– Мы решили напечатать ваш рассказ.

– Ну, что ж.

– Только вот техницизма кружевного дела поубавьте да кроме вашей старушки кружевницы введите героиню помоложе.

Я ушам своим не верил.

– Но ведь легче написать новый рассказ. Ведь в рассказе пять страниц на машинке.

– Дело ваше.

– Давайте рассказ назад.

Не заходя домой, я отослал «Паву и древо» – так назывался рассказ о вологодской кружевнице в «Литературный современник» – и через неделю получил письмо от Козакова, что рассказ принят, идет. Рассказ напечатан в майском номере «Литературного современника» – уже после моего ареста.

В Москве есть человек, который является как бы дважды моей крестной матерью – Людмила Ивановна Скорино, рекомендовавшая когда-то самый первый мой рассказ «Три смерти доктоpa Аустино» – в «Октябрь» в 1936 в № 1 Панферову, Ильенкову и Огневу и в 1957 году в «Знамени» напечатавшая впервые мои стихи – «Стихи о Севере».

Я набирал силу. Стихи писались, но не читались никому. Я должен был добиться прежде всего необщего выражения. Готовилась книжка рассказов. План был такой. В 1938 году первая книжка прозы. Потом – вторая книжка – сборник стихов.

В ночь на 12 января 1937 года в мою дверь постучали:

– Мы к вам с обыском. Вот ордер.

Это было крушение всех надежд. Будто снова я стоял в коридоре Вологодского отдела народного образования и ждал решения.

А вот и решение: «В командировке в высшее учебное заведение отказать». Ая ведь кончил школу лучшим учеником. Ничего так не хотел, как учиться, учиться.

Донос на меня писал брат моей жены <Борис Игнатьевич Гудзь> .

С первой тюремной минуты мне было ясно, что никаких ошибок в арестах нет, что идет планомерное истребление целой «социальной» группы – всех, – кто запомнил из русской истории последних лет не то, что в ней следовало запомнить. Камера была набита битком военными, старыми коммунистами, превращенными во «врагов народа». Каждый думал, что все – страшный сон, придет утро, все развеется и каждого пригласят на старую должность с извинениями. Но время шло – почтовым ящиком Бутырской тюрьмы служила деревянная дверь в бане. На красноватых, как будто политых человеческой кровью метлахских плитах бани Бутырской тюрьмы нельзя было нацарапать никаким инструментом ни одной черточки. Знаменитый химик позаботился о том, чтобы сделать тюремные плиты крепче стали. В допросных коридорах, на стенах «собачников» – приемных, карантинных камерах тюрьмы были зеленые стеклянные плитки такого же непробиваемого рода. Никакая краска, ни химический карандаш – ничто не ложилось на эту проклятую плитку. Можно было ведь сделать на них краткое, но важное сообщение, знак, по которому другой человек, еще остававшийся в тюрьме, мог сделать важные выводы. Но стены Бутырки были мертвыми, <стеклянными>, а вывод на прогулочном дворе не приводил обычно к цели. В тюрьме все искусно разобщены физически – так же, как в лагере люди разобщались морально, там незримые стены.