Читать «Луна с правой стороны, или Необыкновенная любовь (Повести и рассказы)» онлайн - страница 46

Сергей Иванович Малашкин

Глава десятая

ГОРЬКАЯ ИСПОВЕДЬ

Пока я убирала со стола пустые бутылки, посуду, наводила в комнате порядок, Пётр грустным голосом упрекал меня, но все его упреки не были упреками, а скорее какой-то жалобой на себя. От его жалобного голоса мне было мучительно больно, и я готова была расплакаться, как годовалый ребёнок, броситься к нему на шею, в ноги, расцеловать его всего, моего желанного, такого далекого и одновременно такого близкого, как никогда. Он, сидя в кожаном кресле и не глядя на меня, говорил: «Ну, зачем вы пригласили меня к себе? Зачем? Затем, чтобы я увидел этих старичков из комсомола, всю их разнузданность, услыхал исходящее от них, как от разложившихся трупов, смердящее зловоние? Ведь это трупы. Трупы. Как вы могли сойтись с ними? Как вы могли попасть в такое общество? Неужели вы думаете, что эти типы, которые были полчаса тому назад, являются представителями нашего многомиллионного комсомола? Конечно, нет! Я тоже вышел из нашего комсомола, но я не встречал таких типов, что были у вас, да и сейчас, несмотря на некоторые уродливые явления в нашем комсомоле, как мещанство, нытьё, лентяйство, самомнение, нежелание учиться, работать над собой, чтобы выработать из себя хороших большевиков и заполнять собой редеющие ряды старой гвардии, — я совершенно не встречал в своей работе таких отвратных типов, на которых я сегодня до омерзения насмотрелся вот в этой самой комнате. Я спрашиваю у вас: скажите, откуда вы откопали таких типов, что полчаса тому назад сидели в этой комнате, пили, жрали, похабничали, — парни вели себя непристойно с девицами, а девицы ещё более непристойно, ещё более омерзительно с парнями? Я спрашиваю, откуда? Неужели — это комсомольцы? Неужели их ещё не выгнали? А эти газовые платья, надетые на голые тела?..» — Я уронила рюмку, она мягко упала на пол, нежно лопнула, жалобно рассыпалась мелкими осколками. Я стояла у стола и не знала, что делать. Пётр вскинул голову, испуганно проговорил: «Вы порезали руку?» — «Нет, — ответила я, — я только разбила свою рюмку. Вы слышали, как она жалобно хрустнула и рассыпалась осколками на полу? В этой рюмке была нежная, хорошая душа…» — «Что вы хотите этим сказать?» — почти шёпотом спросил Пётр и уставился в мои глаза. «Я хочу что сказать? — повторила я грустно и почти со слезами на глазах. — Я хочу сказать, что в этой рюмке была душа, и люди пили из этой рюмки всегда хмельную влагу и не замечали её души». — «Я всё же не понимаю, что вы этим хотите сказать?» — «Простите, я совершенно позабыла переменить платье на более скромное и сплясать русскую». — «Я, если вы наденете другое платье, буду очень рад», — ответил Пётр и поднялся, чтобы выйти из комнаты в коридор и дать мне возможность переодеться. «В коридор выходить неудобно, — сказала я, — я вам завяжу полотенцем глаза, и вы ничего не увидите», — сказала я. Пётр согласился. Я подошла к нему, завязала ему глаза полотенцем, погасила электричество, открыла чёрные бархатные шторы, и в окно брызнул ослепительный белый свет, потом глянула в окно и сама меланхоличная луна, да так глянула, что я испуганно отскочила назад и чуть было не вскрикнула: «Луна опять с правой стороны и, наверное, к счастью». Я, пятясь задом от окна, подошла к кровати, уперлась в неё и никак не могла оторвать от круглой необыкновенно сочной луны своего зачарованного взгляда: я видела на её лице тёмные, немного выпуклые глаза, широкие и всё время раздувающиеся ноздри, плотно стиснутый, но улыбающийся рот, большие нечеловеческие уши… Я, наверно, долго бы так простояла и, возможно, позабыла бы, что в моей комнате находится Пётр и у него завязаны полотенцем глаза, ежели бы он не обратился ко мне, не сказал бы того слова, которое меня быстро вернуло к реальной действительности, заставило переодеться в другое платье. Пётр сказал простые, ничего не значащие, обычные слова: «Теперь можно открыть глаза?» Но эти слова благодаря луне, глядевшей так насмешливо и так надменно в окна и освещавшей все предметы комнаты — паркетный пол, который от её света блестел и отражал в себе, как в зеркале, неуклюже склонённый силуэт Петра с длинными концами полотенца на голове, угол письменного стола с пирамидной стопочкой книг — вообще благодаря необычной обстановке поразительно простые слова показались полновесными, большими и страшно многозначительными для меня и требующими, чтобы я открыла ему глаза, показала себя во всей своей отвратной красоте. Будь эти слова сказаны в другой обстановке, при других условиях, я, пожалуй, ничего бы такого не подумала, а главное — эти четыре слова не поставили бы меня на край бездны, пустоту которой никому не мыслимо, да и не дано видеть глазами, не заставили бы сказать так спокойно, ужасающе спокойно: «Да, теперь можно открыть глаза». Пётр сорвал полотенце, удивленно проговорил, отыскивая в сказочной лунной обстановке меня: «Зачем вы выключили электричество?» Я не ответила. Я, пока он срывал с лица полотенце и отыскивал меня, думала об этих мудрых четырёх словах: «Теперь можно открыть глаза?» И я только сейчас поняла, как необыкновенно трудно открыть глаза, да так открыть, чтобы видеть всю глубину жизни, всю её красоту. Думая об этих четырёх как будто ничего не говорящих словах, я вспомнила страшную зиму, потрясающе ледяные дни, бело-жёлтые улицы Москвы, Охотный ряд, какой-то необычный туман, а в этом тумане полыхающие костры, медленно ползущие колонны народа, которые были густы, мрачны, как будто под ними от невыразимого горя треснула земля и вот-вот сейчас она выскользнет из-под их ног, и они все с раздирающим душу криком сверзятся в бездну… Глядя на колонны народа, запорошенные на вершок серебром инея, блуждая между этих колонн, я услыхала чудовищные по своей простоте и циничности слова, которые меня остановили, приковали к месту. Слова были следующие: «Нам открыл глаза, а сам свои закрыл». Эти слова блеснули передо мной, как гигантская молния, разорвали ослепительный мрак, обнажили до потрясающих глубин человеческую жизнь на земле, да так, что мне до боли стала понятна жизнь пылинки и огромной скалы, жизнь еле уловимой глазами букашки, жизнь страшного человека. Я взглянула на человека, сказавшего эти слова, и поникла головой, смякла вся, как самый нежный цветок от мучительного июльского зноя. Этот человек был небольшого роста, у него были густые брови, окладистая борода, обыкновенный нос, обыкновенные губы и чудесные синие глаза, кротко блестевшие из-под белых, похожих на два комка снега бровей. Этот человек был больше похож на крестьянина, чем на рабочего. У этого человека были открыты глаза, и жизнь человеческая была видна ему как на ладони. Да, это было так, иначе он никогда бы не сказал таких простых обычных слов, которые, повторяю, потрясли меня тогда, заставили позабыть тревогу, а главное — пустой истерический крик газет. Газеты, как и я, не понимали, не знали самых элементарных по своей простоте слов — «нам открыл глаза, а сам свои закрыл». Позвольте мне спросить у царей, у королей, у самого последнего батрака: кто может, кто в силе теперь закрыть человечеству глаза? Никто. Впрочем, я тогда так не думала: я, услыхав эти слова, пришла домой, сбросила со стола траурные газеты и просто записала их в записную книжку… Сейчас, простите, я тоже не знаю, зачем я их вспомнила? «Ей-богу, не знаю», — сказала я громко. «Даже не знаете, зачем погасили электричество? — спросил Пётр и добавил: — Вы это хорошо сделали, что погасили, и я чувствую себя гораздо лучше». Тут он глубоко вздохнул, завозился в кресле, потом поднялся во весь свой рост, так что его тень упёрлась головой в задние ножки кровати, постоял в таком положении с минуту, а возможно, и больше, потом снова повалился в кресло, вытянул голову вперёд и, стараясь не глядеть в мою сторону, спокойно сказал: