Читать «Конский Левушка» онлайн - страница 5
Андрей Бычков
– Тебе здесь не нравится, – повторила она.
– Почему вы так решили, тетя? – Рубинштейн положил ложечку на стол.
– Ты молчишь, ты чем-то подавлен… Неужели ты и вправду думаешь, что тогда, двадцать лет назад… Пожалуйста, не молчи.
Она часто-часто заморгала, он не знал, что сказать.
– Ну что вы, тетя, – сказал, неудобно как-то задевая за сыр, сказал наконец он, думая: при чем здесь это? Конь не шел из его головы.
– Мама вас очень любит, – добавил поспешно.
Лицо Элоизы искривилось.
– Да, я верю тебе, – сказала она, делая усилие и возвращая своему лицу прежнее доброжелательное выражение. – Как она? Как Федя?
При имени отца Лёва снова коснулся сыра, это был сыр «Рокфор», нежный, божественный на вкус, с сомнительным, на гурмана, запахом.
– Красное вино, – сказала Элоиза, замечая движение Лёвы.
Она разлила «Шато».
Что было сказать об отце, о матери сейчас этой тете Лизе, так называемой Элоизе, о которой он знал, что она слишком часто трогала его тело, когда он был еще бессознательным ребенком, разговор, подслушанный им, когда однажды отец и мать лежали на диване, а он в три часа ночи, уже четырехлетний, случайно проснувшийся по естественному позыву, наблюдал с горшка их взрослые тела из своей детской комнаты, странный интерес их рук, рук его отца и матери, почему целуются не в губы, почему, прислоняясь то спинами, то животами, говорят шепотом о нем, о Лёвушке, и о какой-то Элоизе, и что это за слово, не то фенис, не то кенис, не то пунис, что оно значит, и почему смеются они, взрослые? Что было сказать сейчас, когда там, в России, воскресение, принимая совершенную форму порока, касалось каждого, кто когда-то хотел жить достойно, возвышенно, жить движениями акмеистического идеала души, и должен был подло испачкаться, подло упасть в грязь, в ров перед замком, хрустальным замком, возвышающимся на том берегу («без смерти нет воскресения», – повторяли, оправдываясь, дроча), что было сказать? Что он не любил Федьку (так называл он в сердцах про себя отца), а к матери испытывал мученическое чувство сыновней, именно сыновней привязанности (к черту буржуазные комплексы Эдипа!), чисто идиллической привязанности, от которой никак не мог освободиться, понимая, что до сорока останется инфантилом, посещающим с Федором или без Федора (когда Федор пел) Большой зал консерватории, где однажды Лёва видел, как человек от музыки сошел с ума и его вывели под руки, и тот плакал и что-то мычал, тоже про мать, про «му-му-ать», а в фойе крикнул, что у него никогда не было женщины, а только адов запрет, «а-адов запрет!» – повторяли разволновавшиеся в зале дамы, а музыканты стали громче играть, заглушая его крики в фойе литаврами, а Федор-отец больно сжал ему руку и, казалось, хотел сжать его, Лёвы, лицо, повернуть, чтобы Лёва не видел, как уносят идиота, отрывая от пола его ноги в белых ботинках, отрывая руками белые ботинки от коричневатого пола, за который бедняга хотел хоть как-то зацепиться носками негнущихся ботинок, последними орудиями его битвы, плечи уже были скручены тугим вафельным полотенцем, принесенным наскоро из мужской уборной толстой задыхающейся контролершей в юношеском пиджаке…