Читать «Клуб города N. Катамаран «Беглец»» онлайн - страница 3

Владимир Владимирович Куличенко

Когда он ушел, я затопил печь и принялся разбирать содержимое чемоданов, в коем занятии и пребывал до вечера, покуда не подивился, случайно глянув в окно, подступившей гробовой темени. Я ворошил угли, задумчиво следя, как вспучивается под кочергой пышущее жаром багрово–алое крошево, затем ополоснул водой распаленные щеки и лоб и лег в постель… Лежа в безмолвии, в необыкновенно остро осязаемой тишине, я вдруг явственно увидел каменные форты Кронштадта, свинцовую гладь аванпорта, вознесенные над заливом жерла береговых орудий и, уже во дворе госпиталя, — матросов в замусоленных робах, оглушенных, ошалело жавшихся друг к другу: на эсминце взорвался погреб с боеприпасами, и на лицах контуженных застыл ужас. Помню, глядя на этих несчастных, мне явилось безотрадное сопоставление — ведь и все мы так же грудимся в жалкой попытке ухватиться один за другого, спрятаться, устоять перед чьим–то смертоносным прищуром… В свете этой фаталистической мысли судьба моя была предрешена, не подлежала сомнению печальная ирония того выбора, согласно которому я самонадеянно вступил в касту врачевателей, тогда как не иных страждущих, а себя самого, свою душу надлежало пользовать, себя следовало спасать первым… Стукнула дверь подъезда, кто–то с глухим покашливанием поднялся по ступеням — верно, припозднился жилец с нижнего этажа, потом донесся ворчливый женский голос, и все стихло.

Поутру непроглядным сделалось оконце — белая, истонченная листва диковинного папоротника залепила его, но к полудню морозец спал, я собрался и вышел на улицу.

За трактиром работники выплескивали из ведер дымящееся варево, возле склада неспешно прохаживался караульщик в тулупе, ниже изогнулся рукав руки в снежно–ледовых гребнях, и к нему с берега спускались стежки.

Я направился к центру города мимо рынка, мимо здания губернской библиотеки, церкви с пристроенной к ней трапезной со скорбными фигурами побирушек на ступенях божьего храма — к земству, к городской думе, где расхаживали гражданские чины, толкался мелкий служивый народ, зазывали газетчики, лоточники выставляли горки ситников, кренделей, леденцовых рыбок и едва ли не на проезжую часть выступали массивные колонны почтамта. Дальше тянулись ряды лавок мастеровых; на спуске улочка сужалась, теснимая неказистыми бревенчатыми пятистенками, и вновь уводила к реке, к затянутым ледком прорубям.

Вернулся я часа через два, надышавшись студеного воздуха, принеся газеты и кулек пышек; растопил печь, улегся под стеганое ватное одеяло, взял было газету, но не сумел одолеть подступившую немощь, задремал, разомлев в тепле, и пробудился, когда уже смеркалось. Покуда заваривался чай в жестяном чайнике, я смотрел в окно. Мысли мои витали далеко от насущных забот. Я родом из–под Пскова, и мне вспомнились конные прогулки по тамошним привольным лугам, утиная охота, когда, невидимый в осоке, берешь навскидку ружье и замираешь в ожидании выстрела напарника, и все чувства в душе сливаются в одно — необъяснимое, всепоглощающее, и ничто в мире более не существует, все исчезло, кроме этой страстной жажды сухого хлопка. Вспомнился дом с высокой — шалашом — крышей под соснами, с белым резным крыльцом, отцовская псарня, пруд, в котором бабы стирали белье и водились золотые караси, гульбища в ригах, ночные костры на пастбищах. Но там же, в доме с видным за много верст горластым деревянным петухом на коньке крыши, зародилась и оттуда пришла слабость души, болезненная неуверенность, неизбывная тоска; стала при волнении подергиваться рука — вот и в сию минуту, когда она тянется к кисету, пальцы с дрожью захватывают щепоть ядовито–сладкой, перечно–душистой травы. Уже тогда, юношей, еще не покинувшим отчего крова, пребывая в ежечасном избытке чувств, я терзался неуемной тревогой за близких /мать на моей памяти никогда не улыбалась/ и за себя. Уже в ту пору красота и страсть к упоению жизнью представлялись роковыми, гибельными, ежели им доверяться без остатка, но и не отдаваться им было невозможно, — вот откуда проистекает моя ущербная раздвоенность, нервозность и раздражительность. Сладость моей юности была отравлена сердечным разладом, в одну минуту я был и не я, всегда как бы заступал за нечто — со страхом заступал, не веря в возвращение…