Читать «Искусство действовать на душу. Традиционная китайская проза» онлайн - страница 28
Автор неизвестен
И вот еще: в человеческом чувстве иного ведь нет, как жажда пожить и ненависть к смерти, как помнить всегда об отце и о матери, нежно взирать на жену и детей. Но вот когда дело о чести идет и о зове рассудка, то это не так: здесь бывает, что выхода нет человеку.
Мне не везло. Я рано потерял отца и мать, и не было родни ближайшей, братьев у меня: я одиноко жил, был круглым сиротой. О Шао-цин! Вы сами видели, как относился я к жене своей и детям! Еще скажу: ведь даже и храбрец не обязательно умрет за дело чести, и трус о долге помышляет. Где место для того, чтобы махнуть рукой и далее себя не подбодрять? Хоть я и трус, и слаб, я все хочу хоть кое-как, да жить, но тоже знаю хорошо, где грань лежит меж тем, что нужно принимать и что бросать. Так почему же я дошел до униженья так утопить себя в оковах, путах каземата? Заметьте также, что цзанхо или бице – раб он, раба она, – что и они умели вызвать смерть. Тем паче я, при всей своей безвыходности, мог бы! Но что заставило меня терпеть так тайно и упрямо, живя буквально кое-как, таясь по мраке и навозе, без всяких слов и возражений? А вот: меня берет досада, огорченье, что есть еще в душе, чего она еще исчерпать не могла, что я вот так уйду из жизни прочь в убогом, жалком униженьи и свет моего слова на письме не явится позднейшим поколениям!
И в древности уже так было, что людей богатых, знатных и вельможных, которых имя стерлось и исчезло, их всех не счесть и не упомнить. А значатся в истории людей лишь необычные, из ряду вон таланты. И, в самом деле, ведь Вэнь-ван, князь Просвещенный Чжоу, сидел в тюрьме и там развил свой комментарий к „Чжоу И“, иль чжоуской редакции своих „Метаморфоз“. Чжун-ни попал в опасный для него момент и написал тогда „Чуньцю" (иль свою „Летопись времен"). Цюй Юань был изгнан и бежал, и после этого он произвел поэму о том, как впал в беду. Цзо Цю очей свет потерял – и вот он произвел „Го юй“, иль „Речи мудрецов о разных государствах“. Мыслитель Сунь, когда ему князь ноги – обе – отрубил, свои „Военные законы" написал и стройно изложил их в книге. Бу-вэй был сослан в Шу – а в мире распространены „Заметки Люя обо всем“. Хань Фэй сидел в тюрьме у Цинь – и вот „Как трудно поучать" и „Одинокая досада" явились также в свет. И „Ши“, классический канон стихов и од в трехстах главах был создан вообще людьми ума и мудрости сверхчеловеческой, особой, когда они бывали в горестном порыве! Все эти люди были переполнены склубившимся в них чувством, но не могли в жизнь провести ту правду, что в их душе жила. Поэтому они нам исповедали прошедшие дела и мысли о будущих людях. Так вот и Цзо Цю был без глаз, а Суню отрубили ноги: служить уж больше не могли, ушли от дел и углубились в книги и сужденья и построенье планов, схем, программ, чтоб в этом всем дать выход своим чувствам, обиде, злобе и тоске. Они мечтали лишь о том, чтоб обнаружиться пред миром в пустой и отвлеченной букве, лишенной важности и силы. И я, покорнейший слуга Ваш, Шао-цин, себе я позволяю тоже, хотя я и никчемный человек, в словах бездарных, неумелых вниманию других себя представить. Я как тенетами весь мир Китая обнял со всем, что попадало в нем старинного сказанья, подверг суждению, набросал историю всех дел, связал с началами концы, вникая в суть вещей и дел, которые то завершались, то разрушались, то процветали, то упадали. Я вверх веков считал от Сюань-юаня и вниз дошел до нынешнего года. Составил десять я таблиц, двенадцать основных анналов; трактатов, обозрений – восемь, наследственных родов-фамилий – тридцать, отдельных монографий – семьдесят, а итого сто тридцать, в общем, глав. И у меня желанье есть: на этом протяженьи исследовать все то, что среди Неба и Земли, проникнуть в сущность перемен, имевших место как сейчас, так и в дни древности далекой. Дать речь отдельного совсем авторитета… Не кончил я еще черновика, как вдруг беда случилась эта. Мне стало жаль, что я не кончил дела, и вот я претерпел ужаснейшую кару, ничем не выражая недовольства. И я действительно закончил эту книгу и сохранил ее в горе известной нашей. Ее читал я настоящим людям, но и распространял средь городских, столичных. И если так, то, значит, я плачу свой долг за прежний срам, и, если б даже я десятки тысяч раз бывал казнен, я разве стал бы каяться, жалеть? Но, впрочем, это все поведать можно разве тем, кто мудр, умен. А обывателям, толпе об этом говорить я б затруднился, право. Да, кроме этого, в ярме жить нелегко, а подлые слои людей всегда клевещут, осуждают. Я сам накликал на себя несчастье это языком, и высмеян тягчайше я односельчанами своими. Я этим делом замарал и осрамил покойного отца. Скажите же, с каким лицом я опять поднимусь на старую могилу отца и матери моих? Пусть тянутся еще веков хоть сотни, но грязь и гадость эта, смрад непревзойденными останутся всегда. Вот почему вся внутренность моя раз девять в день перевернется. Когда сижу я у себя, я в забытьи каком-то отдаленном, как будто что-то потерял. Когда ж за двери выхожу, то сам, куда иду, не знаю. Когда я вспоминаю о позоре, пот на спине сейчас же выступает, одежда вся моя сыреет. Теперь я только и всего, что надзиратель за гаремом. Так неужели мне себя увлечь куда-нибудь поглубже вдаль и спрятаться средь гор в пещеру? Поэтому я временно иду вслед за толпой, с которой вместе я всплываю иль ныряю, и вместе с миром всем то вверх иду, то вниз, чтоб заблужденья мира разделять.