Читать «Избранные (Повести и рассказы)» онлайн - страница 330

Валерий Георгиевич Попов

Мы переглянулись с Лялей. Что ж... Перебили нас, правда, на интересном месте. Но что делать? Жизнь, как говорится, диктует свои законы. Удастся ли продолжить? Кто знает!

— Я готов!

Мы с Камилем подошли к пыльному газику с равнодушным шофером. Тут я слегка обиделся — могли бы и посолидней машину подогнать. Со вздохом я обернулся к дому — увидел, что оттуда идет Ляля, сама, видимо, не понимая, что делает. Возле нас она, во всяком случае, остановилась недоуменно — как сомнамбула, вдруг обнаружившая себя на краю крыши. Смотрела странно.

— Переводчица, — тоже вполне безумно объяснил я. Что значит — «переводчица»? Кому, что и зачем она будет переводить? Но Камиль кивнул вполне удовлетворенно: некоторая растерянность, неадекватность нашего поведения ему нравилась. Если бы его резкий приход оставил нас спокойными — он бы обиделся.

Мы с Лялей сели сзади. Ну и нагрев! Ухнув для начала в какую-то яму, мы поехали. Наше перевозбужденное состояние было вполне объяснимо (для нас). Конечно — в Ташкент мы кинулись спасать вовсе не Мотю, а себя. После Парижа наш шеф даровал нам свободу на неопределенное время — видимо, для выяснения отношений, для осознания ничтожества нашей страсти и нас самих. Во всяком случае, мы с Лялей, подыхая со смеху, перебуравили все словари, но нигде так и не нашли объяснения, сколько состояние «помолвки» может продолжаться. Мотя предпочитал возвышенную неопределенность — этим и брал. То есть где-то на небесах, видимо, шло их соединение (во второй, кстати, раз — уже были женаты!), но в реальной, конкретной жизни это пока не проявлялось... В общем, чего-чего, а времени нам хватало. Сначала мы встречались у меня, но там неожиданно стала предъявлять свои права Мария, бросившая пить. Да еще начал регулярно появляться Пережогин, которому я, если помните, устроил стипендию шведского фонда. На легкие буржуазные деньги Слава не только по-новой развязал, но и размочил свой талант, который оказался таким же вязким, как оттаявшее по весне говно. Пережогин повадился у меня ночевать, лежал кверху раскормленным шведами брюхом, попыхивал в темноте вонючей пахитоской и вещал: «...и вот он находит в лесу крохотную церковку. Знакомится с батюшкой. Пьющим. Киряют. Дико киряют! — Пережогин делал вкусную паузу, вонючий огонек разгорался во тьме. Не все, видимо, таланты следует размораживать. — ...И уходят вместе в лес, навстречу богу. Как, старик?» Пережогин требовал от меня «святого служения» — то богу, то народу, то лично ему, потом вдруг стал повторять слово «окоем», заставляя меня вставлять его в повесть — «увидишь, как заиграет!» Но я как раз писал вещь, в которую «окоем» никак не вмещался! Под злобные обвинения в бездушности и даже бездуховности я выгонял его — он снова появлялся. Как сказал классик, «каждому нужно куда-то пойти», но почему я должен отвечать за классика, было неясно.

Пришлось перебраться к Ляле, на квартирку в «точечном» доме, туда же, как аквариум с рыбками, я бережно перенес и свою повесть. Но там нас буквально замучивал ее десятилетний сын от первого брака, удивительный оболтус — оболтус не в том смысле, как все, а совершенно в другом. Он абсолютно ни с кем не хотел общаться, кроме матери, постоянно сидел дома и смотрел на нее! Ночью он вдруг усаживался на кровати, как китайский болванчик: «Мама, что с тобой? Тебе плохо?» Уж, казалось, в его возрасте мог уже знать, если бы общался с ровесниками-хулиганами, что маме бывает не только плохо, но и хорошо!.. Но он общался только с ней. «Мама, тебе плохо?» «К черту! — шипела она. — В суворовское, немедленно! Хватит!» И однажды, когда я вернулся после недолгой отлучки (надо было съездить в Крым, на место действия повести), «суворовца» не застал — находился по месту учебы... но радости это не принесло. Я только успел сказать, что «цель, ради которой приносят жертву, обычно страдает не меньше жертвы» Ляля недобро заметила, что мои рассуждения «отдают холодным академизмом». Я ответил, что именно к этому всю жизнь стремился и что главное для меня сейчас — детская повесть, которая качается, как на краю, и которую я (как аквариум с рыбками) с трудом перенес сюда. Для полной ясности могу добавить, что лучезарную эту повесть задумал я в душной распивочной возле лагеря «Артем», где стоял между Лушей и Тохой, — но замечу, повесть от этого вовсе не обязана быть дефективной. Разговоры типа «Что, пишешь очередное говно?» в процессе работы отметаются полностью! После, расслабившись и потеряв интерес, можно и такое послушать и даже поучаствовать... Но в процессе работы — лишь яростное сосредоточение, остальное отметается — иначе не напишешь вообще ничего. Может быть, закончив главу, я, чтобы показать свою душевную сложность, войду в короткий запой — но сейчас никак. Все это я и сообщил ей в сжатой форме — на дальнейшее обсуждение не имелось ни времени, ни сил: стоя на одной ноге, жонглировать совершенно разными предметами — вот что такое моя жизнь!