Читать «Донник» онлайн - страница 2

Ольга Константиновна Кожухова

Черная смородина, Беленький цветок, Я душой осыпался, Сердцем изнемог…

Что за песня такая, откуда она? Я больше потом никогда ее ни от кого не слыхала.

Зимой, в сумерках, санки с закутанным в тулуп отцом исчезали за поворотом дороги, взметнув дымное облачко поземки, и мы с матерью оставались один. Мать клала набок некрашеный, грубой столярной работы табурет, стелила на него подушку и ковер и усаживала меня перед печкой смотреть, как будет сейчас затоплять. Она приносила из кухни сухие смолистые щепочки, хворост, обрывки газет, пучки мерзлой соломы, поджигала их снизу, а сверху, когда разгорался огонь, решеткой выкладывала дрова — березовые поленья, насушенные заранее на пригрубке. В трубе выл огонь, ветер бился о стекла заснеженных окон — у нас этот ветер со снегом назывался пылюгой, — и мы долго сидели, молчали, смотря на огонь затуманенными глазами. Иногда мать вставала и вглядывалась во тьму сквозь морозные стекла: ей казалось, что где-то поблизости бродят волки. Печь уже прогорала, угли делались сперва красными, потом серо-синими, потом истлевали в искрящийся пепел, и я засыпала, привалясь к боку матери, и больше не видела ничего, кроме снов, сладких снов о конфетах, о книжках с картинками, о красивых игрушках.

К сожалению, эти сны никогда не сбывались.

Сбывалось другое.

Весной, когда начинал таять снег, я одна уходила по глубоким оврагам. Солнце трогало алым пламенем наст, на мостике через вешний поток намерзали сосульки. Я обламывала их и строила изо льда и снега белый город с высокими башнями и колокольнями. Сосульки и были верхушками этих башен. В снежном городе жили белые, снежные люди. У них были красивые белые лошади, и собаки, и вся мебель, и утварь — все было белое, из снега. Город жил, красовался, потом оседал и медленно таял под лучами весеннего яркого солнца, и на склонах оврага, где когда-то стояли высокие ледяные небоскребы и башни, расцветали цветы, зеленела трава.

Та весна далеко, Те завяли цветы…

Но ведь что-то осталось во мне, неужели же ничегошеньки не осталось от тех синих углей, от волчьего завывания за окном, от горячей густой темноты на печи, где я засыпала, набегавшись за день, на подушке, пропахшей перегретым пером и сушеной калиной, засыпала тем каменным сном, в котором нет прошлого, нет сожалений, но в котором растут.

Я думаю, что-то осталось.

В те годы, как я теперь понимаю, отец меня многому научил, если, в сущности, не всему. Только делал он это неназойливо, осторожно, почему-то всегда оставаясь в тени, будто занятый чем-то другим.

Мне, наверное, не было и шести лет, когда он посадил меня верхом на коня и заставил проехаться по двору. Конь был умный, послушный, влюбленный в людей, славный Мальчик.

Я проехала, еле держась за поводья и сползая на холку коню, но не вскрикнув, не завизжав: выражать чувство страха в нашем доме не принято. Да и страх этот был пожалуй что ограниченным: я боялась не лошади, а еще незнакомой мне неустойчивой, движущейся высоты, потому что устойчивой высоты я уже не боялась: мы ведь с сестрами лазили по деревьям и сидели на ветках, поднимались по водобойному зубу плотины и бетонным откосам пересохшего водослива, залезали на тоненькие перила моста и шли по ним, узеньким, в четверть доски, над глубокой бетонною ямой. Конечно, мы делали это только тогда, когда нас не видели взрослые.