Читать «Дневник городского партизана» онлайн - страница 38

Алексей Цветков

Не разжимая рта, я тихо пел неизвестную себе песню. Пение — это охуение от пространства, выраженное немедленно. По крайней мере, раньше так было: человек смотрел вокруг и не в силах спокойно уместить в себе ландшафт, отражал его наружу в виде звуков. И иногда так бывает опять.

Хором захрипели вороны. В Москве они вместо петухов. Ловить машину, чтобы ехать домой. Это оказалось нелегким делом в столь «неопределенное» утро. «Лучше синица в руках, чем утка под кроватью», — на прощание сострил панк. Я всё думал: насчет утки понятно, а вот что он имеет в виду под синицей в данном случае? Скорее всего, ничего конкретного.

Разбудил звонок юной журналистки, пару раз бравшей у меня интервью для радио:

— Я сразу поняла, что это ты, как только узнала, что штурмуют. Зачем вы сожгли нашу студию, дебилы? Наша студия была в углу и сгорела теперь, а там мои друзья делали мультфильмы, монтировали детские передачи. Ты понимаешь, нам по барабану ваша политика, я собиралась там работать, а теперь это всё сгорело. Хочу тебе сказать, Лёша, какие же идиоты эти ваши боевики…

«Чего она так разоряется? — недоумевал я, отставляя трубку от уха. — Не выебал я её что ли, зря ждала, а теперь появился официальный повод для возмущения?

Я уже знал, что думать так — это «мужской шовинизм», но хоть про себя-то можно?

Маме нужно было выходить на сутки в клинику и задержать меня, даже теоретически, никто не мог. Дома я записал ручкой на запястье: Алексей Цветков, группа крови 1, резус +. Телефон. Адрес. И отправился туда, где вчера поднимали красный флаг.

Все ближайшие к месту действия, нужные мне станции метро закрылись. Наземный транспорт в центре тоже не ходил. Пришлось шагать от Багратионовской. С моста и набережной я видел то же, что и все. Пожар и расстрел. Это неинтересно. И вообще неприятно — видеть то же, что и все. СNN передавало без купюр в прямом эфире. Снайперы передвигались по крышам между рекламных букв, но зачем и чьи — никто не знал. Боевики стрелялись последним патроном в подземных тупиках, где-то под нашими ногами. Было не слышно, узнавалось потом, от выживших.

Плотная толпа с бутылками и банками в руках обсуждала, кого откуда вывели и куда повезли, а кого еще нет, и какими снарядами, скорее всего, танки давали залп по окнам, рыжим от огня. Пучеглазая публика «смотрела историю» и щелкала вспышками семейных фотокамер. Она была ни за кого. Средний класс с неисчерпаемым телевизионным юмором и бухгалтерской рассудительностью. Отмеряют семьдесят семь раз, а потом умирают, давно забыв, что именно и чем мерили. Хорошие люди, как бывает хороший товар, хорошая погода, хороший обед, оклад, сон. Несколько лиц, стянутых в узел внутренней истерикой, словно зубной болью, выдавали возможных сторонников Дома Советов. Но между собой они не общались, чтобы не подставляться.

Дома, по радио, размешивая чай, я слушал длинный список запрещенных теперь организаций. Сознательная интеллигенция, которую этот список не устроил, настрочила обращение к президенту с просьбой «добить гадину», заткнуть опасные голоса, не откладывая разыскать всех, кто участвовал, и взыскать по всей строгости, чтобы вновь не пришлось через пару лет колотить бронетанковой дубиной поднявшуюся голову реакции. Под текстом этой челобитной одной из первых стояла подпись писателя Рекемчука, руководителя моего творческого семинара в институте. Того самого, которому так нравились «дикобразы баррикад» в моем вступительном этюде.