Читать «Двадцать дня или половина жизни» онлайн - страница 82

Франц Фюман

Отношения, в которые вступают эти три языка в процессе перевода, можно облечь в форму силлогизма, логического вывода по схеме DIMATIS.

Забавное определение: область поэтического начинается за теми пределами, в которые заключены благозвучные фразы.

Для того чтобы поменять местами два слова в том или ином предложении, может понадобиться большее усилие, чем для перевода того же самого предложения с одного языка на другой.

Карл Краус не уставал доказывать, что перестановка двух слов, замена одного прилагательного другим, близким по значению, даже изменение одной-единственной приставки или знака препинания могут превратить замечательное стихотворение в нечто аморфное (пошлое, тривиальное, мертвое, пустое), в нестихотворение («большой колокольчик» — «нежный колокольчик»; «вставайте, быстро довольные!» — «вставайте быстро, довольные»), и он прав.

Именно поэтическая форма интернациональна. Это утверждение поражает профана сильнее всего; он думает, что именно она непреодолимое препятствие для перевода на основе дословного подстрочника. Но венгерский и немецкий или албанский сонеты совпадают как раз по своей форме. Я могу не знать ни одного слова по-венгерски или по-албански, но я вижу (точнее сказать: читаю), что это сонет, а при известном упражнении я могу безошибочно определить и более сложные формы (больше всего я горжусь тем, что определил античную форму строфы, правда видоизмененную, в стихотворении Радноти, которое венгерские друзья считали написанным свободным стихом).

При этом, безусловно, необходимо знание правил ударения, произношения и подход к рифме. Сравнительная теория рифмы была бы заманчивой штудией из области психологии различных народов (национальной психологии).

В поэтическом переводе я осуществил часть своего предназначения. В литературе для детей — тоже. А третье (то, что должно было быть первым) осталось лишь попытками.

Вечером встреча с профессором Халасом и dottores Р. и К. (они шутки ради говорят по-итальянски, потому что «меньше всего» знают этот язык) в знаменитом сегедском ресторане ради знаменитой сегедской ухи, которая в отличие от обычной ухи должна быть густой. Вначале отваривают мелкую рыбешку, потом ее протирают через сито и уже в этом бульоне варят карпов.

И ты, разумеется, сразу вспоминаешь знаменитое блюдо римлян: оливка в соловье, соловей в голубе, голубь в цыпленке, цыпленок в утке, утка в зайце, заяц в каплуне, каплун в барашке, барашек в лани, лань в теленке, теленок в кабане, кабан в откормленном быке, насаженном на вертел. На стол подается только оливка, пропитанная всеми соками, — двенадцатая эссенция, — мне кажется, в этом есть что-то сугубо венгерское.

Мне привиделась долгая вечерняя прогулка с Золтаном, синее ночное небо, запах древесного угля и рыбы, запах акаций; из высоких труб поднимается белый дым. Мы идем по пустынным, безлюдным улицам перед гаванью, и вдруг Золтан хватает меня за руку, тащит к полуразрушенной стене, взбирается на нее с ловкостью кошки и втаскивает меня. Я следую за ним; я ничего не понимаю. «Скорее!» — говорит Золтан, и я спрыгиваю вниз. Мы мчимся через темный фабричный двор, и вот уже от гавани доносится перестук копыт и шарканье ног, а потом — резкий звон твердых подков, блеяние и мычание и странные печальные вздохи — меланхолия губ и ноздрей, и, когда мы укрываемся в нише, появляются четверо мужчин в черных одеяниях, они одеты и держатся как пастухи, но они в черном, черные солдатские фуражки, черные развевающиеся плащи и черные изогнутые посохи, ими они на каждом шагу деловито ударяют в землю; и, ударяя на ходу посохами, они внимательно осматривают каждый угол, и Золтан предостерегающе сжимает мне руку, я понимаю и задерживаю дыхание… Но люди с посохами не смотрят в нашу нишу; их взгляды скользят мимо, как дуновение ледяного ветра, они проходят мимо, и мы осторожно высовываемся и видим пастушонка, босого, в белой льняной рубахе до колен, он вырисовывается белым силуэтом на фоне неба, повернувшись к нам в профиль, у него глаза кунов, и печаль кунов в его облике, а топот копыт становится громче, и громче становятся удары посохов о землю, и в небе возникает невидимая музыка — дунайский вальс, замирающие скрипки; и в плавных звуках вальса с беззвучным блеянием и чмоканьем в отдаленном конце двора появляются в странном молочном тумане на длинном гребне дороги ослики, числом шесть, две зебры и пританцовывающая лама с длинной-длинной шеей и капризной головкой, а за ней четыре лохматых, пустынно-желтых верблюда, которых ведут мальчишки за кольца, продетые в нос, а завершает процессию окапи с зеленым венком на жирной полосатой шее — произведение поп-арта из Конго, и маленькое стадо поспешает, весело теснясь; звуки вальса нарастают, черные пастухи идут позади, и вдруг порыв ветра сбивает вниз белый дым из труб, сухой, кудрявый, молочно-лазурный дым проникает в ноздри ослов и зебр, и они замедляют свою рысь, и складки кожи на их животах растягиваются, и из них выпячиваются фаллосы, скользкие и синие, и все растут, и цепляются за землю, и тут хлопает кнут и со всех сторон несется гортанное «Ойра!», вальс обрывается, и посохи черных ритмично стучат, подгоняя стадо, а лама поднимает голову и подхватывает крик. «Ойра! — кричит она. — Ойра! Ойра!» — пронзительно, как кричат обычно ламы во время гона, и тогда останавливаются как вкопанные ослы, зебры встают на дыбы, а горбатые верблюды с головами лам бешено устремляются вперед, волна ревущей плоти вдруг заполняет все небо, и тогда кун обрывает листья с венка, сыплет их в хрипящие пасти жеребцов и выводит окапи вперед — в голову процессии, и я вижу, что окапи — самка, бесполый бог или самка, и вслед за ней устремляется общий вопль, и за ней катится волна, и под звуки вновь зазвучавшего громкого вальса, в запахе дыма и мускуса драгоценная трепещущая плоть, окруженная пастухами, исчезает в воротах фабрики по производству салями марки «Черви и пики».