Читать «Врачи, пациенты, читатели. Патографические тексты русской культуры» онлайн - страница 7

Константин Анатольевич Богданов

В ретроспективе общественной и научной мысли осознание всех этих обстоятельств методологически подготовило возникновение в США, а затем и в Европе особой гуманитарной дисциплины «литература и медицина» («literature and medicine»). В своем первоначальном виде терминологическое «объединение» литературы и медицины преследовало практические цели педагогического характера – стремление «гуманизировать» медицинское образование за счет преподавания студентам-медикам художественной, философской и религиозной литературы, повышение общекультурного уровня практикующих врачей. К началу 1980-х гг. преподавание новой дисциплины развивается также в теоретическом плане: с одной стороны, в специфическом отборе анализируемых литературных произведений в соответствии с «медицинским» профилем студенческой аудитории, а с другой – в адаптации самого литературоведческого анализа к «терапевтическим» ценностям медицинской профессии. В итоге такого, отчасти противоречивого, развития дисциплины публикации в рамках «literature and medicine» объединяют сегодня как собственно литературоведческие работы, посвященные медицинским темам (например, образам врачей, описаниям операций и т. п.), так и работы, акцентирующие взаимопересечение литературного и медицинского дискурса в сфере психологии, истории идей, аудиовизуальной культуры и т. д. [Trautmann, Pollard 1975; Neve 1988: 1520–1535; Engelhardt 1991, 2000; Dans 2000]. О методологическом согласии, унифицирующем оба подхода, говорить еще рано, но «институциональное» пространство для дискуссий на предмет теории и практики (прежде всего практики преподавания) «literature and medicine» уже существует. Настоящую книгу также можно отнести к этому кругу исследований – с тем уточнением, что термин «литература» понимается при этом в широком смысле, как равнозначный понятию словесности, а лучше сказать – тому, что определяется немецким термином «Schriftkultur»: это не только художественная, но также научная, публицистическая, мемуарная литература и даже фольклор – если под «фольклором» понимать не только устные, но и письменные формы его ретрансляции.

В истории современной общественной мысли «совпадение» интересов гуманитариев и врачей может показаться ангажированным исключительно институциональными причинами академического порядка. Я полагаю, однако, что причины внимания к гуманитарным импликациям медицинской профессии лежат глубже. Антропологический и, в частности, историко-филологический интерес к медицине контрастирует с позитивистским пафосом «строгой науки» второй половины XIX в., но содержательно детерминирует медицинскую теорию уже у ее истоков. Тезис Гиппократа «человек болен» предопределил силлогистический вывод о необходимости лечить самого человека, тезис представителей книдской школы врачевания «у человека есть болезнь» – способствовал концептуализации понятия «болезнь» в отвлечении от носителя самой болезни. Теоретический фундамент европейской медицины явился, таким образом, изначально риторизованным и небезразличным к противопоставлению гуманитарного, антропологического и внеантропологического представления об объекте медицинского интереса. Своего наибольшего напряжения противопоставление двух стратегий врачевания достигло в конце XIX в. – в эпоху естественно-научных открытий, радикально изменивших медицинскую теорию и клиническую практику. Беспрецедентные открытия, сделанные к этому времени преимущественно в области патологоанатомии и патогенеза, прославившие имена Ксавьера Биша, Рудольфа Вирхова, Николая Пирогова, Карла Рокитанского, Роберта Коха, Джозефа Листера, Луи Пастера и многих других ученых, породили надежды на возможность построения такой медицинской диагностики, в которой самому пациенту отводилось бы минимальное место. Доминирующей особенностью медицинской теории второй половины XIX в. становится апология «лаборатории» в противовес клиническому наблюдению пациента «у постели» дома и в госпитале. В глазах единомышленников таких великих позитивистов, как Рудольф Вирхов, лаборатория служила логичной альтернативой спекулятивной философии предшествующей медицины, но оказалась при этом атрибутом не просто научной, но также мировоззренческой и, соответственно, идеологической стратегии, так или иначе диссонировавшей привычным ценностям религиозного «человеколюбия», интимно-личного контакта врача и пациента [Ackerknecht 1975: 247–253]. Образ медика отныне связывается в большей степени с манипуляцией над лабораторными колбами и разрезанными лягушками, нежели с персональной помощью врачующего советчика (немецкий язык разводит с этого времени эти роли даже аксиологически: «Mediziner и Arzt – два совершенно различные понятия, можно быть ординарным профессором медицины и не иметь в себе даже намека на существо врача» [Осипов 1929: 47]). Неудивительно поэтому, что именно медики «эпохи лаборатории» несравнимо чаще, чем представители иных социальных профессий, удостаиваются расхожей (и часто незаслуженной) репутации «материалистов», «нигилистов», «агностиков» и т. п. (так, кстати, Тургенев, зачисливший выдуманного им студента-медика Базарова в ряды нигилистов, предвосхитил характеристику, которая впоследствии будет прилагаться к Карлу фон Рокитанскому (ум. в 1878 г.) и Йозефу Шкоде (ум. в 1881 г.) – венским ученым, с именами которых связывается создание так называемой нигилистической школы в медицине [Steudel 1889]).