Читать «Врачи, пациенты, читатели. Патографические тексты русской культуры» онлайн - страница 13

Константин Анатольевич Богданов

В структуре «фонового знания», транслируемого литературой, патографические тексты не только описывают, но и предписывают дискурсивные модели социальной терапии. В какой степени эффективны такие модели – другой вопрос. Понимание болезней и смерти в качестве «антропологических констант» не может заслонить различий в связываемых с ними жизнестроительных, идеологических и культурных практиках, а соответственно, и в тех «разговорах» (discours), которые эти практики оправдывают. «Патографические» тексты особенны в разные времена и в разных национальных традициях, складываясь за счет сравнительно универсальных, но в то же время вполне специфичных дискурсивных предпочтений. Можно думать, что каждая культура «отражает» в данном случае то, что сама же конструирует, – сеть репрезентаций и повествований, формирующих пусть не понимание, но во всяком случае наше освоение реальности. Такое «освоение» аналогично ориентации на местности, ландшафт которой либо неизвестен, либо известен лишь приблизительно. Память и прогноз, ретроспекция и перспектива – вот те механизмы, благодаря которым культура – и литература, в частности, – реализует понудительность врожденного нам, по И. Павлову, «ориентировочного рефлекса» [Павлов И. П. 1951: 27 и след.; Кочубей 1979: 35–46]. Медицина также предлагает необходимые для такой ориентации тактики идеологического контроля, «работающие» на поддержание общества в состоянии некоего динамического равновесия (равновесия, которое, естественно, небезусловно и чревато тем, что называется «революциями»). Но чем определяется это равновесие при очевидных различиях литературного и медицинского дискурса? Чтобы ответить на этот (в общем – социологический) вопрос, следует учитывать, что доминирующие в обществе стратегии «нападения» и «отступления» реализуются в культуре не прямо, но опосредованно, путем различного рода «компромиссных» тактик – тактики своеобразного дискурсивного обмена (не исключающего обмана) и психологических уступок – как реальных, так и символических. Нельзя не удивляться, к примеру, что расцвету медицинской мысли в Древней Греции – созданию книг прославленного гиппократовского корпуса – сопутствовало оформление сатирической типологии в изображении медицины и ее профессиональных служителей [Amundsen 1974: 320]. Понятно, что прогресс в теоретической медицине, не будучи поддержан в практическом лечении пациентов, превращал античную медицину в кастовую и едва ли не конспиративную науку: такая медицина – наука, существующая в себе и для себя, – была лишена смысла в глазах окружающих [Temkin 1977: 14–15, 45–47]. Показательно, однако, что даже радикальные успехи в практике реального врачевания любопытным, но едва ли случайным образом контрастируют в художественной литературе с инвективами в адрес врачей-шарлатанов и рассуждениями о тщете медицинских усилий. Было бы очень наивно думать, что критика медицины в литературе той или иной эпохи непосредственно отражает медицинский регресс в ту же эпоху, но, вероятно, без такого рода критики не было бы и того баланса, который существует между идеологическими интенциями властного (в данном случае – медицинского) знания и претензиями общественного сознания. Литература проговаривает то, что не проговаривает медицина, но что «тематически» их так или иначе объединяет, – неустранимость человеческих страданий и неизбежность смерти. Разрыв между средствами медицины и вменяемой ей «сверхцелью» оказывается, однако, слишком велик, чтобы не вызвать протеста. «Кто лечит – тот и увечит», – читаем в словаре Даля одну из характерных на этот счет пословиц, обнаруживающую многочисленные параллели в мировом фольклоре [Thompson 1955–1958: К2004.1, Р424.2]. Фольклорная и литературная стилистика протеста против медицины и медиков многоразлична, варьируя от площадной брани до едкой сатиры, от мазохистичного цинизма до смиренномудрого скепсиса. Читатели конца XVIII – начала XIX в. могли вспомнить здесь и «Письмовник» Николая Курганова (1-е изд. – 1769 г.) с его анекдотическим афоризмом о врачах, которые «надобны для убавки многолюдства», и соответствующие той же традиции «говорящие имена» врачей вроде почитающего себя «чудом медицины» Смертодава из «Прогулок» Александра Клушина (1792) [Клушин 1792: 154–156], и знаменитую эпиграмму графа Д. И. Хвостова (1784), обращенную к некоему «лечившему» его медику: «Что ты лечил меня, слух этот, верно, лжив, / – Я жив» и т. д. [Русская эпиграмма 1975: 138].