Читать «Весна священная» онлайн - страница 11
Алехо Карпентьер
…Я выпил вина, разговорился, и нога как будто меньше болит; всякий раз, как погода меняется (а сейчас, в эту августовскую ночь, похоже, собирается дождь), она начинает ныть, напоминает, что рана и операция — дело совсем недавнее. Долго я что-то бормотал про пампу да про горы, про пирамиды, парусные корабли, про рабовладельцев и помещиков; ей, русской, это, наверное, напоминает ее предков — бояр (да так оно и есть, из одного они теста, хотя мои ходили в панамах, а ее — в собольих шапках, в шубах на лисах и бобрах), потом я пустился в путь по тропинкам истории, которую знаю плохо, и совсем было заплутался в лабиринте веков, так что чуть не слопал меня Пернатый Змей, но все же удалось выкатиться через Солнечные Ворота Тиауанако, одним прыжком перескочить тысячелетия — fly, как выражаются игроки в бейсбол,— и приземлиться в своем родном доме в тот самый день… В тот день, за которым последовала дурацкая ночь, я пытаюсь описать все это так, чтобы она, никогда не видевшая ни тех мест, ни лиц, ни вещей, поняла меня; ни людей она не знает, ни домов, ни улиц, ни деревьев, ни самого города… я рассказываю во всех подробностях о том, что ей, может быть, кажется неважным и даже смешным, но я-то понимаю, я гляжу внутрь себя и вижу: некоторые эпизоды в самом деле выглядят трагикомично, однако они определили мою судьбу, изменили течение жизни, которая начиналась так беззаботно и обернулась трагедией: едва только я вышел из возраста отроческих сомнений, как оказался перед лицом неожиданных событий и вынужден был тотчас же сделать выбор. Я все думаю и думаю, без конца вспоминаю тот день, когда начались Великие Перемены; не могу припомнить, по каким улицам ехало такси, привезшее меня с вокзала на Семнадцатую улицу,— стояли майские сумерки, я сидел, уткнувшись носом в тетрадку с лучшими моими записями (потому лучшими, что писались наскоро, горячо, свободно, под свежим впечатлением…) о старых домах Сантьяго, колониального стиля, грубых, провинциальных, выдержанных словно вино, если так можно сказать, эти дома как бы светились праздничностью, свойственной XVIII веку; записи мои завершали сбор материалов по колониальной архитектуре, я надеялся написать очерк или исследование, оно уже было начато, писал старательно, хоть и с трудом (мне всегда было тяжело писать), сочинял во время долгих, бессмысленных университетских собраний, посвященных тому или иному внезапному озарению, посетившему диктатора Мачадо. Выйдя из поезда после бесконечного путешествия — только на этот раз я заметил, до чего же длинен, оказывается, хоть и узок, мой родной остров!—я сел в такси и тотчас же принялся за свои записи. Машина остановилась перед домом; наскоро перечитав набросок, я поспешно сунул тетрадь в портфель, расплатился с шофером и только что хотел позвонить у главного входа, как вдруг заметил на прутьях барочной решетки в виде секир странный трехцветный вымпел с надписью: площадь Пигаль. Ах, да! Сегодня же праздник, о котором столько было шуму! Придется, значит, надевать смокинг, болтать то с тем, то с этим, волынка будет тянуться до самого рассвета… Зато смогу напиться дома, это так удобно — когда язык уже не ворочается, поднимешься всего на каких-нибудь двенадцать ступенек, и вот она, кровать. За решеткой главного входа высились постройки из фанеры и картона, предназначенные завтра на слом; я прошел через боковую калитку, мимо гаражей, и проник в дом через дверь для прислуги. Во всех кухнях кишмя кишели повара, поварята, помощники поварят, они суетились в своих высоких колпаках среди кастрюль, дымящихся сковород, столов для разделки мяса, огромных подносов, ни одного из них я не знал, и они не обращали на меня ни малейшего внимания. Следовательно, их навеки исчезнувший, и этот человек—боец Интернациональной бригады. У него изящные руки. Манеры благородны, но естественны, ни напряжения, ни заученности; даже когда он позволяло себе грубое слово, оно не оскорбляет, на лице его заранее появляется виноватое выражение, оно смягчает неожиданную грубость, вторгающуюся в рассказ; рассказ-воспоминание, исполненный презрения к мотовству и пышности, к привилегиям и жеманству, я слушаю его, и словно из тумана возникают передо мной образы и сцены, что приходят ему на память здесь, возле бурдюков и бочек, пахнущих кислым вином, в маленькой таверне, где теплится жизнь, среди мертвого темного города, в страхе притихшего под смертоносным военным небом.